Хасан вырвал из стола кинжал и повернулся к нему. Все вскочили из-за стола. Хасан исподлобья оглядел каждого по кругу и шагнул к двери.
— Хасан, — негромко сказал высохший, с проваленными щеками и глазницами старик из „Музеянки“, тихо сидевший до того в дальнем углу, за неярким кругом света „летучей мыши“. — Нас ведь немного осталось, кто прежние Столбы помнит. Даже в Совете вот — сколько, пятеро?.. А кто не вас, мелочь зеленую, а самого Скитальца, Али-бабу, Беркута видел — так я один, наверное… Я восемь лет в ГУЛАГе оставил, Хасан. Потом ушел на пересылке, сюда вернулся, сидел на камне до самой смерти Усатого, до амнистии. Я-то тебя понимаю… Но если не уйдешь сейчас — не о чем будет мечтать, Хасан, не будет Столбов, одни камни останутся… Подумай, Хасан…
Хасан остановился на его негромкий голос и молча выслушал.
— Когда облава, Грач? — спросил он.
— В пять.
— Слово абрека, — сказал Хасан и вышел.
Отойдя от „Изюбрей“ в темноту Хасан остановился, сгорбился. Достал папиросы. За спиной раздались шаги, он опять схватился за кинжал, но из-за деревьев вышли Дуська, Нахал и еще человек пять абреков.
— Что? — недовольно спросил Хасан. — Все нормально, идите.
Абреки ушли, только Нахал и Дуська остались перед ним.
— Я сказал, один хочу быть!
— О чем говорили, Хасан? — спросила Дуська.
— Не твоего ума дело, — он двинулся было мимо, но Дуська заступила дорогу.
— Уходишь, Хасан?
— Что? С чего ты взяла?
— Не знаю, — Дуська пристально смотрела на него. — Чувствую.
Хасан сел на камень, закурил.
— Розыск на меня.
— Так ты… — пораженный, начал Нахал.
— В бегах, — кивнул Хасан. Помолчал, тоскливо глядя куда-то в темноту. — Знают они там свою службу, сволочи… Десять лет оттрубил — ни блатным, ни хозяину не кланялся. За это авторитет имел. И тут вдруг хозяин суетиться стал, досрочное для меня хлопотать. Вот тут я и сломался: начал дни считать. А когда время бумаги отправлять — вызвал меня и стал агитировать постучать, пока досиживаю. Я его послал, красиво, с оборотами. Досрочка накрылась… А когда дни начнешь считать — уже все, обратно на года не пересчитаешь. Да ночь впереди до весны… У нас в рабочей зоне с трех сторон охрана, а с четвертой — отрицаловка метров на шестьдесят. Туда, месяц как, одного стукача сбросили. Никому и в голову не зайдет, что можно живым спуститься… Я инструмент на на краю оставил, а ватник вниз бросил, на перекат: вроде как труп по камням размазало, а что осталось — вода унесла. А сам на пальцах висел под сапогами у хозяина, когда он обсуждал: сам я бросился или помогли… Даже искать не стали, кто возиться будет, проще акт подмахнуть… Так что я вчера еще трупом был, а сегодня воскрес, когда Бурсак шум поднял. Пошла крутиться машина. Облава завтра…
— Так бежать надо, Хасан! — сказал Нахал.
— И бежать не могу — всех подставлю… Ладно, есть еще время жить. Пошли!..
На Скитальце было сонное царство. Абреки спали наверху, укрывшись кто чем, фески и кинжалы лежали у изголовья. Костер догорал, между углями быстро пробегали последние прозрачные языки огня, их неровный свет достигал только краев камня, и снова казалось, что Скиталец парит в темноте над землей.
Хасан бесшумно ходил по камню, переступая через абреков, вглядываясь в безмятежные спящие лица.
— Отрубились — хоть вместе с камнем их грузи, — проворчал он.
— Поднять? — спросил Нахал.
— Тихо! — махнул на него Хасан. Последний раз огляделся и сказал: — Пойду. Перед смертью не надышишься… Нахал, передашь завтра, что и почему. Скажешь, через год вернусь. И смотри, чтоб тогда опять мне все сначала не начинать!..
На Галиной площадке он вынул камень, запирающий тайник, достал свою цивильную одежонку. Бросил комом и сел над обрывом, глядя на темное море сосен и серые верхушки столбов, отражающие лунный свет.
— Чего тебе? — не оборачиваясь, спросил он. Дуська вышла из-за камня у него за спиной и тихо села рядом на коленки.
— Всего-то неделю и прожил, как человек… — сказал он.
Дуська, уже не сдерживаясь, всхлипнула, прижалась к нему лицом. Хасан растерянно, неумело погладил ее по легким льняным волосам.
— Целая неделя была… — плакала Дуська. — Десять лет ждала: вот вернется Хасан, и все по-другому будет, и я буду другая… Каждый день думала, как сказку на ночь: Хасан самый сильный, Хасан самый умный, он все про меня поймет… А ты не понял ни черта, что я только тебя любила, и когда девчонкой была, и все это время. А как тебя увидела, снова испугалась — кто я такая, оттолкнешь и не заметишь. Подойти боялась без комедии. А теперь не отпущу, не толкай — не оторвешь, — она торопливо целовала его.
Хасан беспомощно сопротивлялся:
— Погоди… Я же сейчас хуже пацана, от позора помру…
— Я тебя заново учить буду.
— Погоди, — из последних сил сопротивлялся Хасан. — До рассвета надо уйти…
— Далеко еще… Успеем… — Дуська склонила над ним белое в лунном свете лицо.
Хасан и не спал совсем — только коснулся усталой головой брошенной на камень развилки и тут же снова открыл глаза, но уже солнце стояло над Столбами, утреннее, еще холодное, наискось пробивающее хвою острыми лучами. Но не от солнца проснулся Хасан: в гулкой росистой тишине Столбов ему почудился чужой, но знакомый и страшный звук — где-то лаяли собаки. Не цепные сторожа кордонов и не дворняги-пустобрехи избачей — где-то задыхались в тугих ошейниках, давясь слюной и злобой, овчарки, волокущие за собой на поводке конвоиров.
Донеслись крики и команды, грохнул автоматный выстрел, и тотчас, покрывая собачий лай, залаял мегафон, давясь собственным эхом — только последнее слово „стоять!“ отчетливо докатилось сюда.
Дуська тоже проснулась и села, щуря от солнца припухшие глаза.
Хасан подхватил корону и, заматывая на ходу кушак, полез выше на столб. Оглянулся с высоты и увидел сквозь клубящуюся хвою неровную цепь „черных беретов“ с автоматами наперевес, проводников с собаками и егерей в синих форменках, которые указывали дорогу. В любую сторону, в каждом просвете между сосен мелькали деловитые зеленые человечки с пчелиными жалами автоматных стволов.
Хасан не видел отсюда, как из окруженных „Изюбрей“ выбрасывают солдаты полуодетых столбятников и расставляют лицом к стене с руками за голову, не видел, как бросился Пиночет на офицера и сломался пополам о приклад в поддых, как сцепились врукопашную с „черными беретами“ „бесы“. Не видел, как валится с обрубленными растяжками шатер „Али-бабы“, и под опавшим брезентом ползают, перекатываясь друг через дружку, перепуганные пацаны и выскакивают прямо в руки солдат, как смеху ради шугают собаками мирных „музеян“, как ведут под конвоем пленных столбятников к тяжелым крытым фургонам у Чертовой кухни, как торопливо опутывают егере осиротевшие избы плетеным тросом, и трактор, приседая от натуги, растаскивает их по бревнышку. Всего этого не мог видеть Хасан, но по обстоятельной, хозяйской неторопливости облавы понял, что это конец вольных Столбов.
— Опоздал! — отчаянно крикнул Хасан. — Опоздал! Обдирая в кровь пальцы, он соскользнул вниз. Дуська схватила его за руку:
— Бежим! — она тянула его от облавы. — Все равно ничего не исправишь! Никому ничего не будет, всех отпустят, они же только тебя ищут! Идем, пожалуйста! — плакала Дуська. — По рассохе вниз — там не догонят! Спрячемся в городе — там легко, там никто никого не знает. Бежим, Хасан!
Хасан остановился в растерянности, оглядываясь на Скиталец, и в этот миг оттуда бухнул гулкий, как пушечный, выстрел из обреза. Шум облавы на мгновение смолк, будто все Столбы обернулись туда. Но гавкнул мегафон, по команде загрохотали очередями автоматы, а в ответ нестройно ударили обрезы абреков.
— Их же перебьют всех! — Хасан бросился к стоянке.
Над головой у него визгнули пули, в лицо остро плеснула расщепленная кора. Хасан, пригибаясь за камнями, перебежками вышел к Скитальцу сзади.