Вчера мы с Уиллом лишь бегло кивнули друг другу, прежде чем упасть по койкам, но сегодня, соскакивая с коек — он вправо, я влево, — мы сталкиваемся лбами и падаем назад, потирая ушибленные головы. Мы смеемся, быстро извиняемся друг перед другом и выстраиваемся у изножий коек, слушая Моуди, который велит нам немедленно явиться в медицинскую палатку на врачебный осмотр. Еще один, потому что меня уже осматривали в Брентфорде, где я записался в армию. Этот осмотр должен решить, годимся ли мы сражаться за короля и Британскую империю.
— Что маловероятно, — добавляет Моуди. — Я в жизни не видал такой кучи сраных дебилов, бля. Если исход войны зависит от вас, то, пожалуй, лучше сразу идти учить «гутен морген, гутен нахт», потому как оно нам скоро понадобится.
Мы выходим в хвосте группы. Все в одних трусах и майках, босые ноги ступают по неровностям гравия. Мы с Уиллом идем рядом, и он протягивает мне руку:
— Уилл Бэнкрофт.
— Тристан Сэдлер.
— Похоже, мы соседи на ближайшую пару месяцев. Надеюсь, ты не храпишь?
— Не знаю. — Я никогда об этом не думал. — Никто пока не жаловался. А ты?
— Мне говорили, что когда я лежу на спине, то от моего храпа крыша трясется, но я, кажется, приучился спать на боку.
— Я тебя переверну, если ты начнешь храпеть, — говорю я, улыбаясь. Он фыркает, и я чувствую, что между нами зарождается дружба.
— Я не возражаю, — тихо отвечает он.
— Так сколько у тебя братьев? — спрашиваю я, полагая, что какие-то братья у него должны быть, если есть кому комментировать его ночные привычки.
— Ни одного. Только сестра, старшая. А у тебя нету ни братьев, ни сестер?
Я колеблюсь, к горлу подступает ком, и я не знаю, сказать правду или солгать.
— Одна сестра, Лора, — говорю я, не вдаваясь в детали.
— Я считаю, мне очень повезло с сестрой, — улыбается он. — Она чуть постарше меня, но мы всегда заботимся друг о друге, если ты понимаешь, о чем я. Она взяла с меня обещание, что я буду регулярно писать ей, пока я тут. И я его сдержу.
Я киваю, разглядывая его пристальней. Он хорош собой: копна темных спутанных волос, ярко-синие глаза, словно ищущие приключений, круглые щеки, на которых от улыбки появляются ямочки. Он не чрезмерно мускулист, но руки у него крепкие и плотно заполняют рукава майки. Мне приходит в голову, что у него наверняка всегда есть с кем разделить постель, есть кому повернуть его на бок, если начнет храпеть.
— Что такое, Тристан? — спрашивает он, глядя на меня. — Ты как-то раскраснелся.
— Мы очень рано встали, — объясняю я, отводя глаза. — Слишком быстро выскочил из кровати, вот и все. Кровь в голову бросилась.
Он кивает, и мы шагаем дальше в арьергарде нашего взвода — у которого, кажется, изрядно поубавилось энтузиазма со вчерашнего дня, с момента, когда мы выгружались из поезда. Солдаты идут молча, глядя больше себе под ноги, чем на палатку медпункта впереди. Уэллс командует во всю глотку: «Раз-два! Три-четыре!» — и мы изо всех сил стараемся шагать в ногу, но это, в общем, безнадежно.
— Слушай, — говорит Уилл через несколько секунд, глядя прямо на меня с возрастающим беспокойством на лице. — А что ты скажешь про нашего друга Вульфа? Для такого нужна смелость, а?
— Скорее глупость, — отвечаю я. — Разозлить сержанта в первый же день? Да и с рядовыми он теперь не в лучших отношениях.
— Да, наверное. Но все же он смелый, в этом ему не откажешь. Вот так переть на рожон, понимая, что тебя наверняка побьют. Ты встречал кого-нибудь из этих ребят? Этих… как они называются… сознательных отказников?
— Нет, — качаю я головой, — а ты что, встречал?
— Только одного. Старший брат одного моего одноклассника. По фамилии Ларсон. Имени не помню — Марк, Мартин, что-то такое. Он отказался брать в руки оружие. Сказал, что по религиозным причинам и что старине Дерби со стариной Китченером не мешало бы читать Библию чуть чаще, а армейские уставы — чуть реже, и делайте с ним что хотите, он отказывается направлять ружье на другое Господне творение, даже если его за это посадят в тюрьму.
Я шиплю сквозь зубы и с омерзением трясу головой, полагая, что Уилл, подобно мне, считает этого человека трусом. Я ничего не имею против тех, кто не любит войну из принципа или хочет, чтобы она поскорее закончилась, — это вполне естественные чувства. Но я считаю, что, пока война идет, мы все обязаны в ней участвовать и делать все, что от нас зависит. Конечно, я молод. И глуп.
— И что с ним случилось? — спрашиваю я. — С этим Ларсоном. Его отправили в Стрейнджуэйз?[4]
— Нет, его послали на фронт таскать носилки. Так делают, понимаешь. Если ты отказываешься воевать, то хотя бы помогай тем, кто воюет. Та к они говорят. Кое-кого посылают работать на фермы — работа государственной важности, как это называется. Этим, считай, повезло. Кого-то сажают в тюрьму, этим везет меньше. Но большинство все равно оказывается здесь.
— По-моему, это справедливо, — говорю я.
— Только если не учитывать, что санитар на фронте живет от силы минут десять. Их выгоняют из окопов на ничью землю забирать мертвых и раненых, и дело с концом. Снайперы снимают их моментально. На самом деле это та же казнь. Что скажешь, теперь уже не так справедливо, а?
Я хмурюсь и не тороплюсь отвечать. Тщательно продумываю свой ответ — для меня очень важно понравиться Уиллу Бэнкрофту. Мне хочется, чтобы он со мной дружил.
— Я бы мог и сам отказаться на религиозной почве, — продолжает он чуть погодя. — Мой старик — священник. В Норидже. Он хотел, чтобы я тоже стал священником. Наверное, тогда меня не призвали бы.
— А ты не захотел?
— Нет, не захотел. Я не прочь стать солдатом. Точнее, я думаю, что мне это понравится. Можешь через полгода меня еще раз спросить. Знаешь, мой дедушка воевал в Трансваале. Даже вроде как отличился, прежде чем его убили. Мне хочется думать, что я проявлю себя так же хорошо. Моя мать всю жизнь хранит его… смотри, мы уже пришли.
Мы входим в палатку медпункта, и Моуди разбивает нас на группы. Человек шесть садятся на койки за занавесками, а прочие стоят и ждут своей очереди.
Мы с Уиллом попадаем в число тех, кого будут осматривать первыми. Он снова выбирает крайнюю койку, а я — соседнюю с ним. Я задумываюсь, почему он так явно не любит находиться в центре. Мне, в отличие от него, нравится быть в середине: я чувствую себя в гуще событий и в то же время не таким заметным. Мне приходит в голову, что скоро мы разобьемся на группы и те, кто останется с краю, окажутся первыми жертвами.
Доктор, худой мужчина средних лет в очках с толстой оправой и видавшем виды белом халате, жестом велит Уиллу раздеться. Уилл без стеснения раздевается. Он стягивает майку через голову и небрежно бросает ее на кровать, потом как ни в чем не бывало роняет трусы на пол. Я смущенно отвожу взгляд, но это не помогает: все остальные солдаты, во всяком случае, те, что сидят на койках, тоже разделись донага, открыв плохо сформированные, уродливые, чудовищно непривлекательные тела. Просто удивительно, как молодые люди восемнадцати-двадцати лет могут быть такими худосочными и бледными. Куда ни глянь — цыплячьи грудки, впалые животы, тощие зады, за исключением одного-двух человек, страдающих другой крайностью: они тучны, огромны, с торса, словно женские груди, свисают складки жира. Я тоже раздеваюсь, мысленно вознося хвалы стройке, на которой работал последние полтора года, — от тяжелого физического труда у меня развились мышцы. Но потом я начинаю думать, не заберут ли меня преждевременно на фронт, раз я в такой хорошей форме.
Уилл стоит прямой как стрела, вытянув руки перед собой, пока доктор заглядывает ему в рот, а потом измеряет сантиметром окружность груди. Не задумавшись о том, как это могут расценить, я оглядываю его с ног до головы и снова поражаюсь, какой он красивый. Вдруг меня ни с того ни с сего настигает воспоминание о моей бывшей школе и событиях того дня, когда меня исключили, — я все еще храню память о них в самой глубине души.