Выбрать главу

Я заплатил несколько пенсов, поблагодарил официантку, вышел из кафе и двинулся в прежнем направлении по Куин-стрит к собору. Подойдя к великолепным монастырским зданиям, я осмотрел их, окружающую стену и ворота. Я очень люблю церкви и соборы. Не столько из-за их связи с религией — я записной агностик, — сколько из-за мира и спокойствия, царящих внутри. Два взаимоисключающих места, в которых я предаюсь праздности, — паб и храм. В одном так весело и жизнь кипит, в другом тихо и всюду напоминания о смерти. Но отдых на скамье в огромном храме как-то успокаивает душу — стылый воздух напоен веками возжжений ладана и свеч, теряющийся в высоте потолок напоминает о твоей ничтожности перед лицом необъятного мироздания, и еще картины, фризы, резные алтари, статуи с простертыми вперед руками, словно желающие тебя обнять, и неожиданный момент, когда хор, репетирующий утреню, взрывается песнопением, вздымая дух из бездны отчаяния, — отчаяния, которое как раз и привело тебя в храм.

Однажды под Компьеном наш полк устроил привал примерно в миле от небольшой eglise[2]. Мы шли походом все утро, но я все равно решил прогуляться к церквушке — не столько ради духовного пробуждения, сколько ради того, чтобы отдохнуть от общества других солдат. Церковь была вполне заурядная, даже примитивная, что внутри, что снаружи, но меня поразил в самое сердце ее заброшенный вид. Должно быть, прихожане спаслись бегством, ушли на фронт или переселились на кладбище, и в воздухе больше не витало радостное единодушие верных. Я вышел из церкви, думая, не прилечь ли на траву, пока нас не позвали обратно в строй; может, мне даже удастся закрыть глаза и мыслями перенестись в более счастливое время и место… Тут я увидел своего однополчанина по фамилии Поттер: он, слегка склонившись вперед и опираясь одной рукой на стену церкви, шумно мочился на многовековую каменную кладку. Я, даже не думая, рванулся к нему и с силой толкнул — он, застигнутый врасплох, упал на землю, открыв наготу праздным взорам. Струя мочи пресеклась, но он успел обрызгать себе все штаны и рубашку. Еще секунда — и он с руганью вскочил, застегнулся и сбил меня с ног, мстя за унижение. Другие солдаты расцепили нас. Я обвинил его в осквернении священного места, а он меня — в гораздо худшем, в религиозном фанатизме. Несмотря на ложность этого обвинения, я не стал его отрицать. Наша горячность постепенно увяла, мы перестали обмениваться оскорблениями, и наконец нас отпустили — после того, как мы, став лицом к лицу, пожали друг другу руки и сказали, что мы опять друзья. Затем мы всей компанией спустились с холма. Но все равно это святотатство меня расстроило.

Я прошел через неф собора, украдкой разглядывая людей, числом около дюжины, рассеянных по храму и погруженных в безмолвную молитву. Интересно, об облегчении каких тягот они молятся или от каких грехов пришли просить отпущения? Дойдя до места, где продольный неф пересекался с поперечным, я повернулся и посмотрел туда, где в воскресенье утром будет стоять хор, вознося хвалы. Дальше я свернул на юг и через открытую дверь попал в лабиринт, где несколько детей играли в салочки в ясном утреннем свете. Я двинулся дальше вдоль восточной стены собора и вдруг остановился при виде одинокой могилы. Она бросалась в глаза. Надгробие было простым, даже примитивным — ничем не украшенный каменный крест на двухслойной каменной плите. Я склонился поближе и прочел, что здесь похоронена Эдит Кейвелл, великая медсестра и патриотка, которая помогла сотням британских военнопленных бежать из Бельгии через организованную ею подпольную сеть и была за это расстреляна осенью 1915 года.

Я постоял и не то чтобы помолился за ее душу, ибо от этого никому не было бы никакого толку, но посвятил ей минуту созерцания. Конечно, Кейвелл провозгласили героиней. Мученицей. И притом она была женщиной. В кои-то веки английский народ признал это, и я ощутил великую радость от того, что так неожиданно побывал на ее могиле.

Звук шагов по гравию возвестил чье-то приближение — точнее, приближение двух человек; они шагали в ногу, как ночной патруль на обходе военного лагеря. Я прошел чуть дальше за могилу и отвернулся, притворяясь, что разглядываю витражи в окнах собора.

— К трем часам мы уже составим окончательный список, — произнес молодой человек, видимо причетник, обращаясь к мужчине постарше. — При условии, что достаточно быстро разберемся с предыдущим вопросом.

— С предыдущим вопросом мы будем разбираться столько, сколько понадобится, — с напором ответил его собеседник. — Но я выскажу свое мнение, будьте уверены.

— Конечно, преподобный Бэнкрофт. Ситуация очень деликатная. Но все понимают вашу боль и скорбь.

— Чушь, — отрезал старший. — Ничего они не понимают и никогда не поймут. Я свое слово скажу, можете не сомневаться. Но после этого мне надо будет быстро попасть домой. Моя дочь кое-что организовала. Что-то вроде… в общем, это трудно объяснить.

— Что, ухажера хочет привести? — игриво спросил причетник и осекся, встретив взгляд, который отбил у него всякую охоту говорить на эту тему.

— Ничего страшного не случится, если я опоздаю, — сказал священник, но в голосе его слышалась глубокая неуверенность. — Наша встреча гораздо важнее. И вообще, я еще не решил, насколько мудры замыслы моей дочери. У нее бывают разные идеи. Не всегда разумные.

Они уже было возобновили свой путь, и тут священник поймал мой взгляд и улыбнулся.

— Доброе утро, юноша, — произнес он, и я уставился на него, чувствуя, как учащенно бьется сердце.

— Доброе утро, — повторил он, делая шаг ко мне и улыбаясь на манер благодушного дядюшки; но тут же снова отступил, словно передумал, почуяв опасность. — Вам нехорошо? У вас такое лицо, словно вам явился призрак.

Я открыл рот, не находя слов, и, должно быть, до смерти напугал обоих, когда внезапно развернулся и помчался обратно к воротам, через которые пришел; по дороге я чуть не споткнулся о заборчик (слева), маленького ребенка (справа) и камни вымостки (прямо впереди); я снова очутился в соборе, теперь он казался мне чудовищным и словно душил, желая сжать в объятиях и оставить у себя навсегда. Я растерянно оглядывался, отчаянно ища путь наружу, и наконец увидел выход и рванулся к нему, грохоча ботинками по каменным плитам; мой топот отдавался во всех углах здания, пока я бежал к двери, зная, что прихожане оборачиваются и глядят на меня с тревогой и неодобрением.

Оказавшись снаружи, я глубоко вдохнул, пытаясь успокоить дыхание, и почувствовал, как холодный липкий пот выступает из пор, покрывая все тело. Утренний покой сменился ужасом и раскаянием. Безмятежность, внушенная атмосферой собора, улетучилась; я снова был одиночкой в незнакомом городе, человеком, которому предстоит выполнить некую задачу.

Но как я мог свалять такого дурака? Как я мог забыть? Впрочем, все это так неожиданно: имя — преподобный Бэнкрофт — и выражение лица. Сходство было поразительное. Я словно вернулся в учебный лагерь в Олдершоте или в окопы Пикардии. Или в то кошмарное утро, когда я поднялся наверх из подземной камеры гауптвахты, охваченный яростью и жаждой мщения.

* * *

Однако мне пора было возвращаться в пансион, чтобы привести себя в порядок перед назначенной встречей. Прочь от собора я направился другой дорогой, сворачивая направо и налево на попадающиеся улочки.

Я первый написал Мэриан Бэнкрофт. Мы никогда не встречались, но Уилл часто говорил о ней, и я завидовал их необычайной близости. Конечно, у меня у самого была сестра, но ей было всего одиннадцать лет, когда я покинул дом, и я сразу после этого начал ей писать, но так и не получил ответа; я подозревал, что письма перехватывает отец. Но читал ли он их сам? Я часто думал об этом. Может, он уносил их в укромное место, раздирал конверты и вглядывался в мой корявый почерк, выискивая новости о том, где я живу и как зарабатываю себе на кусок хлеба? Может, он даже в глубине души задумывался, не прекратятся ли когда-нибудь эти письма, — не потому, что мне надоест писать, но потому, что меня больше не будет в живых, Лондон сожрет меня? Я не знал и не мог знать.