– Я должна поговорить с тобой, сынок, – сказала она.
– В таком случае поговори со мной на улице, – ответил я ее, пытаясь выйти через дверь, но она не отпускала меня.
– Нет, в моей комнате, это очень важно, – продолжала нашептывать она.
Вот, пожалуйста, мы практически боролись на пороге, но тут она отпустила меня и сказала:
– Пожалуйста, зайди в дом.
Я закрыл дверь, но не пошел дальше коридора, и остановился в ожидании.
– Твой отец умирает, – сказала мне Мама.
Моей первой мыслью было то, что она лжет, а второй, что даже если она и не лжет, то пытается заполучить меня, ибо какая ей разница, жив он или мертв? Она пытается переложить на меня ответственность за что-то, с чем я никак не был связан, т. е. за старый заговор родителей и всех взрослых против ребят.
Но я ошибся, дело было не в этом, она что-то хотела от меня. После долгих хождений вокруг да около она сказала мне:
– Если с твоим отцом что-нибудь случится, я бы хотела, чтобы ты вернулся сюда.
– Ты бы хотела… – сказал я. Вот и все.
– Да. Я бы хотела, чтобы ты вернулся сюда.
– А почему?
Потому что я действительно не знал этого. Но я догадался по тому, как Мама опустила свои глаза и стала скромной и застенчивой девицей, – сначала я подумал, это для того, чтобы достичь нужного эффекта, но потом я понял: это было по-настоящему, и она ничего не могла с этим поделать.
– Ты хочешь, чтобы я вернулся, – сказал я, – потому что тебе понадобится мужчина в доме.
Она безмолвно согласилась, как пишут в женских еженедельных журналах.
– Чтобы старое местечко выглядело респектабельно, пока ты снова не выйдешь замуж, – продолжил я.
Мама все еще молчала.
– Потому что старина Верн, твой предыдущий продукт, такой беспросветный тормоз, что никто никогда не примет его за хозяина-мужчину.
На меня сверкнули глазами за такие слова, но я все еще не получил ответа, а наши мысли тем временем бились в воздухе и разнять их было невозможно, потому что неважно, насколько ты отрезан от близких родственников – даже если отрезан полностью и на веки вечные, всегда остается цепочка. Я имею в виду, что Мама знала очень многое обо мне, больше, чем кто-либо другой, и это связывало нас.
– Папа довольно-таки живой, сказал я. – Он ни на каплю не выглядит умирающим, по-моему. Ни на каплю не выглядит.
– Да, но я говорю тебе, что доктор сказал мне…
– В таком случае я спрошу, как мне быть, у Папаши, и только у Папаши, – сказал я. – А если Папаша когда-либо умрет, я спрошу, как мне быть у самого себя.
Она поняла, что на этом все закончилось, и не бросила на меня, как можно было ожидать, грязный взгляд. Вместо него я получил взгляд загадочный, она смотрела на меня так раз шесть за всю мою жизнь, таким образом говоря мне "Что за чудовище я вырастила? "
И я ушел.
На набережной реки, вдыхая свежий воздух, я остановился возле больших новых высотных зданий, похожих на рентгеновский снимок дома с содранной кожей, и смотрел на движущиеся под ними машины. Они ехали очень медленно, уверенно (пых, пых) и вкрадчиво, под мостом электрической железной дороги (с грохотом) и мимо электрической станции, похожей на супер-кинотеатр, к которому прикрепили литники. Спокойствие, великолепное спокойствие, хоть и довольно мрачное, подумал я. Тьфу на тебя, старая баржа, bon, bon voyage. Раздался радостный крик, я повернулся и стал наблюдать за малышами, расцветающими тинэйджерами, как можно их назвать, одетыми в маленькие джинсы и свитера, играющими на своей детской площадки с героями из Диснейленда, воздвигнутыми городским советом для того, чтобы усмирить их упрямое самолюбие. И тут бац! Кто-то очень больно хлопнул меня по плечу.
Я очень медленно повернулся и увидел одутловатое, покрытое струпьями лицо Теда Эдварда.
– Пиф-паф, – сказал я, веселя имбецила, целясь в него большим и указательным пальцами, как пистолетом. – Плохой мальчик.
Тед Эд не сказал ничего, просто мрачно смотрел и испускал изо рта зловонное дыхание.
– И что это, – спросил я, – ты здесь слоняешься?
– Живу здесь, – сказал Эд.
Я уставился на чувака.
– Боже мой, Эд, – воскликнул я, – ты действительно можешь говорить!
Он подошел ближе, пыхтя, как гиппопотам, и неожиданно начал вертеть цепочкой от ключей, которую он прятал в кармане, до тех пор, пока она не начала жужжать, как пропеллер.
– Что, Эд? – спросил я. – Никакой велосипедной цепи? Никакого ножа-финки? Никакого чугунного лома?
И, кстати, он не был одет в свою униформу тедди-боя: ни вельветового сюртука, ни громадных четырех-инчевых говнодавов, ни галстука-шнурка – только эта безумная прическа, набриолиненные кудри, спадающие на лоб высотой в один инч и его брюки-трубы, бывшие последний раз в стирке еще в эру Эттли. Чтобы остановить вращающуюся цепь, он попытался схватить ее той же рукой, которой ее вертел, ушиб красные костяшки своих пальцев, вздрогнул, сделал обиженное лицо, а потом свирепое и вызывающее, когда сунул руку вместе с цепью обратно в свои вонючие старые штаны.
– Переехал, – сказал он. – Сюда.
– А вся шайка? – спросил я его. – Вся знаменитая Докхедовская шайка?
– Без шайки, – сказал Эд-Тед. – То-ко я.
Я должен объяснить (и надеюсь, что вы поверите, хоть это и правда), что Эдвард и я родились и были воспитаны, если можно так сказать, в двух шагах друг от друга, на Хэрроу-роуд в Килберне, и носились везде вместе в коротких штанишках. Позже, когда движение тедди было в самом разгаре, Эдвард на некоторое время пропал и вступил в одну из волчьих стай тедди-боев, или как они там называются. Позже он прошел всю высшую школу Тедов на Хэрроу-роуд и достиг кондиции полностью оперившегося тедди-боя – щелеобразные глаза, односложные слова, грязные ногти, и все прочее – и бросил своих горюющих Маму и Папу, которые дали ему три воодушевляющих восклицания, и эмигрировал в Бермондси, чтобы присоединиться к банде. Если верить историям, рассказанных Эдом мне, когда он изредка покидал свои джунгли, переходил границу, попадал в цивилизованные части города, и пил со мной кофе, он жил старой доброй жизнью. Смелый, упрямый и целеустремленный, он бил посуду во всех ночных кофейнях, короновал избранных коллег железными рычагами в глухих тупиках и на автостоянках, и даже появлялся в телепрограмме, посвященной Тедам, где он фотогенично пялился в камеру и ворчал.
– И почему же, Эд, – сказал я, – ты переехал сюда?
– Потому что моя Ма переехала, – сказал он. – Ее переселили в новый дом.
Он даже мигнул от столь долгой речи.
– Так ты все еще живешь со своей Мамочкой? – спросил я.
Он уставился на меня.
– Конечно, – сказал он.
– У такого большого парня, как ты, нет своей маленькой норки? – спросил я.
Эд стукнул себя в грудь.
– Слушай, – ответил он, – я уважаю свою Ма.
– Круто, мужик, – сказал я. – Теперь расскажи мне, что с шайкой, бандой? Они тоже переехали?
– Не, – сказал он.
– Нее? А что тогда?
Здесь наш доблестный Эдвард стал испуганным, и, крутя головой вокруг себя, оглядывая здания, окружавшие его, словно чудища, он сказал:
– Шайка развалилась.
Я оглядел это примитивное существо.
– Ты имеешь в виду, – сказал я, – что та кучка сорванцов выкинула тебя?
– Э? – воскликнул он.
– Ты слышал, Эд. Тебя вытурили из колледжа Тедов?
– Нее! Меня? Вытурить меня? Чего? Слушай! Я, я бросил их, понял? Думаешь, я слабак или что-то еще?
Я покачал головой в ответ его абракадабре.
– Сделай мне одолжение, Эд, – сказал я. – Ты боишься парней, почему сразу не сказать этого? Старомодные Теды, вроде тебя, все равно уже исчезают: все они переехали из Лондона в провинцию.
Тед Эдвард устроил небольшой военный танец на потрескавшемся бетонном тротуаре.
– Нееееет! – кричал он, словно десятилетний.