Когда Майков работал, он не думал о необычности этого явления, он просто, поддаваясь неясному и не осознанному им еще желанию, взялся за кисть.
Владимир Глебович не был тем художником, который загодя, с умыслом обдумывает свою картину и делает многочисленные эскизы. Майков был иным живописцем: все его картины рождались совершенно неожиданно, как бы сами собой и, казалось бы, без малейшего усилия со стороны Владимира Глебовича. Он просто видел их, как видел свет, небо, деревья…
Но вся штука-то заключалась в том, что на картинах его не было почти ничего видимого, реального, а лишь нечто, что было видно лишь ему самому, его внутреннему взору. И поэтому картины его представляли для других лишь некоторую нелепость, в то время как для него каждая из них имела свой глубокий и пережитый смысл, ибо хотя и писал он почти что бессознательно, но мысли о том, что он делает, все же не раз беспокоили Майкова и беспокоили все сильнее, тем более, что он не мог подумать о творчестве своем ничего путного — иными словами, он даже и объяснить его никак не мог. Это тем более тревожило его в последнее время, потому что временами он ощущал себя какой-то послушной и исполнительной игрушкой, которая по чьему-то непонятному велению лишь зарисовывает и записывает что-то большое и весьма значимое, но именно значения и величины записывающий и не понимает.
Этим и объяснялись часы мучительного беспокойства, которое часто в последнее время охватывало Владимира Глебовича. Когда-то он просто поддавался себе, но сейчас ему было этого уже слишком мало. Когда он начинал анализировать и записывать то, что с ним случалось в такие, как случившиеся только что, минуты, он понимал, что вдохновение приходит к нему далеко не постоянными путями, и чтобы объяснить себе эти пути, он представлял себя, свое скрытое, таинственное я, которое делало ему сюрпризы, как темное и бесконечное поле. Но поле это не было мертвым и на нем шла постоянная и невидимая жизнь. На нем-то и таились те живые и не видимые пока фигуры, которые иногда приводилось видеть Владимиру Глебовичу. Звук, луч света, ветер, голос, прогулка толкали это поле, и оно оживало, становилось на мгновение видимым, таким, которое после и попадало на его холсты. И именно то, что и в голосах, и в лицах, и в ветре, и в снеге, и в небе, и во всем этом окружающем мире были смысл и ясность, а в этих образах не было ни того, ни другого, а был какой-то другой смысл — он это чувствовал.
Майков терялся, уходил в себя и производил впечатление странного, не от мира сего человека. Это впечатление от его необычности было тем более броским, что сам Майков казался совершенно цветущим, розовощеким, с ясными глазами и доброй улыбкой человеком.
Владимир Глебович отложил кисти, устало сел возле холста, посмотрел на него, потом снова встал, прошелся несколько раз по комнате, выглянул в окно и, потирая виски руками, снова сел так, чтобы не видеть неожиданно появившейся на свет новой своей картины. Так и сидел он несколько минут, напряженно созерцая перед закрытыми своими глазами черноту, прорезаемую белыми искорками.
Так и сидел он некоторое время, пытаясь представить себе весь тот заснеженный, завьюженный мир, который сейчас метался, стонал за замороженными окнами его мастерской. Мысленно он представил себе темное зимнее небо, хлопья влажного снега, падающего с этого неба, тучи, летящие над вершинами сосен, туман, ползущий из лесу на холодные пустые дачи, и им овладела строгая, сильная радость, которая все более и более заполняла его сознание, так, что ему казалось, что в нем что-то сломается, и он не выдержит, и весь этот мир, и вместе с ним это чувство радости, так же неожиданно покинут его, как и пришли.
От ощущения этого ему стало страшно, и он весь напрягся, как напрягаются больные люди в предчувствии приступа очередной режущей, беспощадной боли. И то ли от этого страха, то ли по какой иной причине, он неожиданно приблизился к этому холодному одинокому миру, приблизился так, что ему показалось, что каждая сосенка, каждая елочка, каждый стебелечек близок ему так, что он может проникнуть в их самые сокровенные глубины и ощутить то, что сейчас ощущают сосны, полузамерзшие травы, яблони в саду, даже далекие лесные пространства.
Ему показалось, что все кругом, вся эта полузамороженная огромная и бесконечная жизнь, словно одно единое существо, призывает его, вовлекает в себя, словно крупицу того же существа. И от этого неожиданного единения на душе ему стало тепло, и чувство строгости пропало, и на месте его оказалось совсем иное чувство — силы и бесконечности своего я, всесильности себя.