Подкрепившись глотком остывшего чая, Фёдор продолжил свой рассказ.
— Выехал я в путь-дорогу, а вокруг — тьма кромешная! Хоть глаза выколи — ничего не видно! Я, правда, с собою бутылочку лекарственную взял на липовом цвете настоенную. Во-первых, наипервейшее средство от всяческой хворобы, а во-вторых, всё не так страшно ночью-то одному по лесу ехать! Еду я эдак-то, песню ямщицкую пою, меня ещё Кузьма Игнатьич, кучер соседа вашего в городском доме, научил. Ну, там про чувства разные, как это…
Хорошая такая песня, длинная и жалостливая. Игнатьич её бывало, как затянет от дома и до самой заставы, так и поёт, а она всё не кончается! Я-то сам признаться, до конца её так и не выучил!..
— Так что же Данила? — нетерпеливо перебил его Николенька.
Фёдор покосился на неуёмного торопыгу.
— Эко ведь… Данила! Я и до Данилы-то страстей натерпелся! Ты вот послушай! — Фёдор заёрзал на постели, (показывая, что ему необходимо поправить подушки и Николенька тотчас торопливо исполнил его пожелание), — проезжаю я мимо развалин, проклятущих, а оттуда как завоет нечеловечьим голосом, как загудит! Лошади-то у меня спужались, да и понесли! Да так понесли, матушки мои, что и не удержать! Деревья мимо меня так и мелькают! Вижу, что дорогу-то я проскочил, ну, думаю, вынесет меня сейчас нелёгкая прямиком в болото! Однако вожжи-то в руках я не первый день держу! Другой-то на моём месте беспременно расшибся бы, да и лошадей загубил, а я-то что ж!.. Остановил таки коней… встали мы в лесу, кругом деревья, куды не глянь. Ни тропы, ни огонька, даже звёзд на небе не видать, всё как есть деревьями заслонено. Куды ехать? Опять же — ребус! Тронул я вожжи-то потихоньку, да лошадок своих погнал не торопясь. Сами, думаю, к жилью-то выйдут, чего уж тут голову ломать! Проехал я эдак немного, вдруг вижу, вроде как огоньки меж деревьев показались, ну тут уж я в сторону огней направился, сейчас, думаю, к деревне и выйду. Проехал немного, слышу — голоса! Эко, думаю, не спится! Ну, правда уж к тому времени и светать стало. Вскорости лошади на широкую тропу вышли и к людским домам меня вывезли. Смотрю я, а место-то незнакомое! Барин, Дмитрий Степанович, сказывали, что на много вёрст вокруг деревень более нету, а здесь, поди ж ты! Домов пять-шесть стоят, друг поперед дружкой и народец возле них суетится. Подъехал я к старику сельчанину, спрашиваю: В Полянке ли я, али занесло меня в сторону какую неведомую? Он отвечает мне: Верно, — говорит, — в Полянке. Да только ты видно заблудился, милый человек. К нам сюда по доброй-то воле никто не заходит! Ну, тут я, конечно, приосанился и говорю им, что я ни много, ни мало — кучер хозяйский. Послан в город с важнейшим поручением от самого Дмитрия Степановича Перегудова. Да по дороге кони напугались воя звериного, вот и вынесли куда — неизвестно! Выслушал меня старик. Я, — говорит, — тебя сейчас на дорогу сведу, а ты уж смотри! Более не плутай! Езжай с богом по своим делам, а нас не тревожь. Поблагодарил я его, хотя и странно мне показалось, что старик-крестьянин эдак сурово со мною разговаривает. Пошёл старик вперёд, борода длинная, белая и рубаха тоже белая, а в руках посох, как у нищих-странников, да вот ещё у богомольцев бывают. Идёт себе и посохом своим по земле постукивает. Я сзади иду. Лошадок своих веду под уздцы. Скучно молча-то идти, я и спрашиваю: Отчего это я не припомню вашу улицу? Вроде как всю деревню мы с барином объехали, да и не раз! А старик идёт себе далее и только посохом по земле: стук, да стук! Я ему опять: Али, — говорю, — не слышишь, старый? Точно ли Полянка это? Не попутал ты, неровён час? Подлый старик даже ухом не ведёт! Плюнул я, да уж дальше иду себе молча, не разговариваю. Вдруг — глядь! Навстречу нам трое в рядок. По краям-то, прямо-таки как родные братья моего провожатого. Рубахи белые до колен, бороды как снег и посохи нищенские у каждого! А промеж них — Данила! Идёт, голову понурил, на меня и не взглянет! Я к нему: Что это ты, брат Данила, по лесу разгуливаешь, когда барин наш, ещё давеча, тебя окаянного, в город услал?! Поднял на меня Данилка глаза, а в них такая злость-тоска плещется, что кони мои на дыбки встали, насилу удержал! Тут старик давешний, как ткнёт мне палкой в спину: Не задерживайся, — говорит, — путник! Вот дорога твоя, поезжай себе, покуда цел! И такой при этом взгляд у него колючий, да суровый, что не посмел я перечить, сел в тарантас, да и покатил по знакомой дороге. Еду, а сам всё про Данилу думаю. И чем больше думаю, тем всё яснее понимаю, а ведь не по своей воле Данилка со стариками-селянами шёл! Ровно каторжника вели они его! Тут я конечно остановился…
Фёдор замолчал, прикрыв глаза. На висках у него выступили бисеринки пота, запрокинутая рука чуть дрожала.
Николай осторожно тронул его за рукав.
— Ты устал верно, Фёдор. Поспи немного, отдохни! Тебе теперь отдыхать надобно. А я к тебе ввечеру зайду, как полегчает, ты мне всё и расскажешь…
У больного дрогнули ресницы, он приоткрыл мутные красноватые глаза.
— Нет, барин, нет! — я вот только с силою соберусь, да и доскажу, как было!
Но Николенька решительно настоял на отдыхе, видя, что Фёдор ещё очень слаб.
— Поправляйся, Федя, ты нам здоровый нужен, а вечером я беспременно зайду! — успокоил он кучера, поправляя на нём одеяло.
Фёдор, утомлённый долгим рассказом, тут же закрыл глаза и не успел Николенька дойти до двери, как от постели больного раздался тонкий с присвистом храп.
Сосредоточенно сдвинув широкие, как у отца брови Николенька стремительно покинул душную комнатку уснувшего кучера. Самому же Николеньке было не до сна! Бодрым и уверенным шагом прошествовал он к библиотеке, там пошарил по полкам, отыскивая нужную книгу и, наконец, сел в кресло, углубившись в содержание. Читал, впрочем, Николенька не долго. Удовлетворённо кивнув, он захлопнул книгу и энергично вскочил, поспешив к выходу. За дверью его окликнула Дарья Платоновна, но Николенька рассеянно поднимая на неё глаза, возбуждённо воскликнул:
— Да как же я раньше! Как же раньше не догадался!
С этими словами он сбежал вниз, совершенно игнорируя изумлённую матушку, и стремительно выскочил из дома.
Тем же торопливым шагом Николенька прошёл уже знакомой дорогой мимо озера и остановился только у домика управляющего, тяжело дыша и обмахиваясь летней лёгкой шляпой.
Позади дома, на небольшом распаханном клочке земли низко наклонившись, стояла бабка Пелагея медленно и тщательно, обрабатывая ровные ухоженные грядки небольшой острой мотыгой. Николенька присел на скамейку, под старой раскидистой яблоней, где не так давно слушал вместе с Дарёнкой бабкин невесёлый рассказ, и некоторое время молча наблюдал за старухой, не шевелясь и не произнося ни слова.
Бабка Пелагея, почувствовав его пристальный взгляд, вскоре обернулась. Она стояла, навалившись всем телом на высокий черенок мотыги и щурясь от солнца, в свою очередь угрюмо разглядывала Николеньку.
— Пришёл-таки! — наконец произнесла она дребезжащим старческим голосом.
Николенька только кивнул, внезапно волнуясь и теряя голос.
Старуха медленно приблизилась к нему, опираясь на остро отточенную мотыгу. Проковыляла мимо и с кряхтеньем опустилась на скамью, тяжело с посвистом дыша.
— Ну! — бабка Пелагея повернула к Николеньке иссохшее лицо, — сказывай, зачем пришёл! Уж верно не за тем, чтоб старуху попросту навестить? — она попыталась усмехнуться, но усмешка её выглядела жалкой и неестественной.
Николенька молчал, вглядываясь старухе в выцветшие глаза. Под его внимательным взглядом она съёжилась и опустила сморщенные веки, неподвижно застывая в неудобной, скрюченной позе.
— Не томи, барин, — мучительно прошелестела она едва слышно, — коли, говорить пришёл, так говори. А нет — так ступай себе, нечего мне молчанием своим душу наизнанку выворачивать!
Николенька виновато пожал плечами.
— Да я и не думал вас мучить, бабушка! Только дело у меня уж больно деликатное, не знаю, как и сказать… Вам уж, верно, говорить об этом тяжело, да только не спросить я права не имею!