— Кровищи, должно быть, из него много вытекло. Дааа… А так это разве раны? Вот помню, был знаменосец.., как бишь его звали? Мигель, кажется. Высокий детина, страшный, что смертный грех, прости Господи. Нос у него был такой, как виноградная кисть, весь в бугорках. В жизни, Пречистою девой клянусь, таких носов я больше не видал. Мда… заряд аркебузы угодил ему прямо в нос. Кто-то из наших сказал, что слышал, как Мигель молил Деву Пилар избавить его от уродливого носа — он к одной девушке собирался посвататься после. А тут бабах — носа и нет. Ох и рожа же у него была! А другому вспороли живот. Он-то за завтраком поел плотно, и вот кишки вывалились и прямо в его завтраке-то и плавали…
Нати сглатывала и старалась не слушать то, что говорил старик, сосредоточившись вместо этого на ранах Борджиа. Но в жутких рассказах дона Иньиго была своя польза — после них рана на боку, кроваво-алая, с какими-то белесыми обломками выглядела уже не так страшно. И снова Нати мучилась от жуткого раздвоения сознания — одна половина готова была блевать при виде рваных краев, голого мяса, которое обнажалось, когда она снимала бинты, а вторая, хотя ужасалась не меньше, страдала больше от осознания той боли, которую перевязки причиняли раненому.
На второй день после появления Борджиа Лисенок куда-то таинственно исчез. Работы на винограднике было сейчас немного, так что он не дал себе труда предупредить дона Иньиго. У Нати душа была не на месте — она вдруг почувствовала себя беззащитной: если дон Иньиго рассердится из-за исчезновения Лисенка, бог знает, что может прийти ему в голову. Но Лисенок вернулся уже к обеду.
— На Тростниковое озеро ходил, — пояснил он. И сгрузил в угол кухни большой, но явно нетяжелый мешок. В нем оказалось нечто волокнистое, серое и сухое, похожее не то на плохую вату, не то на чрезвычайно мягкое сено.
— О, это вещь дельная! — похвалил дон Иньиго. — Самая полезность для ран — сухой болотный мох. Гнилость высасывает.
С того дня перевязки стали гораздо менее мучительны. Однако раненого лихорадило, и лихорадка никак не шла на спад.
— Редко кто такой жар больше недели выдерживает, — сказал как-то дон Иньиго. — Сгорает человек, заживо поджаривается.
Ночью Борджиа становилась заметно хуже, и Нати всякий раз боялась, что он не доживет до утра. Он содрогался от утробного, влажного кашля, и приходилось поворачивать его голову набок, а то и приподнимать, чтобы вытекла кровавая мокрота и раненый не захлебнулся бы собственной кровью. Дон Иньиго ворчал, что у бедняги ребра если и срастутся, то будут напоминать штопор, но у Нати не оставалось выбора — сил на то, чтобы откашляться нормально, у раненого просто не было.
Лицо в цвет бинтов, губы с синевой, кожа блестит от пота и обтянула заострившиеся скулы, запавшие глаза — ничто в этом полутрупе не напоминало победителя, четыре месяца тому назад спустившегося в Олите с колокольни, будто сошедшего с небес. И в Нати рос протест — положение, в которое попал Борджиа, казалось ей жуткой гримасой судьбы, глумлением надо всем, к чему стремится гордый человеческий дух.
Лисенок, как и всегда, был весел и невозмутим. Его вообще мало что в этой жизни могло огорчить, расстроить или озаботить; вся человеческая круговерть была для него лишь материалом для забавных наблюдений. Он все время складывал какие-то дурацкие песенки, по большей части на один и тот же простенький, приплясывающий и подмигивающий, как шутовская кукла на ярмарке, мотивчик.
Вот и сейчас он заявился с новой порцией бинтов — Нати знать не желала, где он брал тонкое и даже почти белое полотно, которое они раздергивали на долгие полосы. Крал, наверное.
Итак, Лисенок явился со жмутком бинтов, напевая очередную песенку.
На мне шапка из Схинвельда,
Башмаки из Блюменфельда,
В них брожу я как босой
С длинной гентской колбасой.
Колбасу я уминаю,
На девчонок западаю,
И гоняюсь за красой
Со своею колбасой.
— пропел Лисенок и легонько дернул Нати за выбившийся из-под платка локон. Увернувшись от замахнувшейся на него девушки, он продолжил:
Раз вечернею порою
Повстречал я Смерть с косою.
Вот идем мы — смерть с косой
И я с гентской колбасой.
«Чтоб ты лопнул!» — подумала Нати.
Смерть идет да все канючит —
«Голод мучит, брюхо пучит…»
Лисенок сделал паузу, явно любуясь закипающей от злости девушкой. И допел:
Не мечтай, чтоб я с тобой
Поделился колбасой.
Нати, изо всех сил стараясь не обращать внимания на этого оглоеда, сменила пропитанную скисшим в уксус вином тряпку на лбу раненого, чем хоть как-то пыталась сбить жар. После тряпки лоб казался холодным, но Нати знала, что это впечатление обманчиво. Лисенок наблюдал за происходящим, чуть склонив набок вихрастую рыжеватую голову, иногда отпуская замечания вполне циничного свойства.
И Нати, наконец, дала волю скопившейся злобе.
— Ты не можешь ничего сделать, черт бы тебя подрал?
Ну конечно, Лисенок не лекарь. Но ей вдруг вспомнилась приманенная им змея. Вспомнилась Нати и внезапная — слишком уж внезапная — ее болезнь, когда увезли в Логроньо Джермо и за ним уехали остальные. Уехали, чтобы сгинуть в лапах инквизиции.
Злоба ли сделала ее красноречивой, или Лисенок и сам решил посмотреть, что из этого выйдет, но наконец он, преувеличенно тяжело вздохнув, вытащил рожок.
— Ну что ж… Посмотрим, кого еще это может привлечь, — скрестив ноги, будто индийский факир, Лисенок уселся на пол и заиграл.
Нати слушала тихую и очень простую мелодию, которая лилась из его рожка, и ей казалось, будто все пространство вокруг закручивается воронкой, в центре которой находится кровать с лежащим человеком. Воронка закручивалась тепло и мягко, будто была из ваты, и эта мягкость странным образом ощущалась сразу всеми чувствами.
— Меч!.. — отчетливо услышала она. Борджиа задышал чаще, а рука его судорожно сжималась и разжималась.
— Ваша светлость… — наклонившись к нему, проговорила Нати как можно более мягко и успокаивающе. Лисенок перестал играть и победно улыбнулся.
А вечером, когда уже почти стемнело, снаружи дома раздалось надрывное ржание. Нати, которая прибиралась в кухне, выглянула в окно и увидела коричневую морду Пепо. Мул был худым, уставшим, в короткой гривке и хвосте запутались репьи, а одно ухо было разодрано почти до половины.
— Вот и первый гость, — проговорил подошедший сзади Лисенок. И Нати как-то даже не удивило внезапное появление мула. Все шло как надо. Все теперь будет идти каким-то другим, новым порядком.
Нельзя сказать, что с того дня болезнь прямо так и пошла на спад. Но какой-то перелом произошел — если не в состоянии Борджиа, то уж точно в самой Нати. Больше не было этих приступов отчаяния и злобы — она просто делала свою работу. Даже самые неприятные процедуры стали восприниматься как просто еще одна необходимость. И Нати училась на ходу — обтирать, бинтовать, поить и кормить, выносить судно и стирать бинты. Одновременно на ней лежала работа по дому, хотя Лисенок взял на себя обязанности повара — и получалось у него, надо сказать, совсем неплохо.
Перевязки сделались гораздо более мучительными, когда Чезаре (мысленно Нати все чаще называла его по имени, хотя прекрасно сознавала, что вряд ли имеет право на такую фамильярность) — когда Чезаре стал приходить в себя. Мох, принесенный Лисенком, помогал, но рана была глубокой, и каждый раз при перевязке Чезаре белел как полотно — если только в его состоянии вообще возможно было побледнеть еще больше, — и со стоном ругался такими словами, что даже дон Иньиго приходил послушать. Лисенку приходилось удерживать его на месте, рискуя повредить сломанные ребра. Право, иногда Нати сожалела, что Чезаре пришел в себя.
Сам он, кажется, воспринимал свое положение, как некое неизбежное зло. Нати иногда казалось, что Чезаре даже не очень стремится поправиться. К слабости, болям и тошноте он относился так, будто это все происходило не с ним. Будто его тело не было им, а было просто неким сугубо функциональным предметом, не особенно необходимым, но поломка которого досаждает. Он почти не говорил, послушно пил настои трав, обнаружившихся у запасливого дона Иньиго, но чувствовалось, что равнодушие поглощает его, как трясина. И только забытье было, кажется, для него каким-то спасением.