Надеюсь, любезный слушатель, ты простишь мне это отступление? Что, право, за интерес рассказывать, если не можешь и на миг отойти в сторону, чтобы поделиться неожиданно пришедшей мыслью?
Впрочем мысль о вожжах пришла мне, скромному повествователю, в связи с доньей Кристабель Арнольфини, которая сегодня пребывает в замке Азуэло одна - если, конечно, не считать верной Анхелы, замкового капеллана и… да всех остальных слуг. И если не считать того крошечного существа, которое еще только начинает быть.
Теплый ласковый апрель летел к концу, на смену ему шел жаркий май, запускающий лето, как запускают в оросительные каналы воду. Лето бежало по каналам, близилось, оживляло и торопило, оставляя позади гремящие птичьи песни и готовя мир к материнству. Весна - зарождение, лето - рост.
И ощущая этот неудержимо счастливый рост в своем чреве - всею собой, через череду утренних нездоровий, через тошноту и случающиеся приступы головокружения, - Кристабель по временам чувствовала себя почти предательницей. Каждый день спокойной жизни Лаццаро Арнольфини был предательством в отношении матери. Она должна, должна, должна снова загореться той сухой, как выжженный солнцем песок, ненавистью, которую впитала, слушая безумные слова, плач и проклятия матери, видя, как прекрасная женщина, иногда так явно и больно прорывающаяся сквозь сумасшествие, снова и снова превращается в жалкое полуживотное, умеющее только плакать и выть.
И все же Кристабель все менее ощущала в себе силы мстить. Росшее в ней дитя, которого она уже любила всем сердцем, всем собой отрицало необходимость этой мести
Происходило странное - Кристабель почти перестала вспоминать мать в этом горестном состоянии помраченного рассудка; вместо этого приходили совсем другие воспоминания. О том, как она жила маленькой в отцовском доме, как просыпалась каждое утро под ликующий перезвон солнечных лучей и пение птиц. Как каждый день был открытием - мелодии, которые мама играла на арфе, ручной ослик, который умел подавать переднюю ногу, старый пес Боско, служивший девочке охранником.
Они с Боско и старым слугой Фиделио неутомимо обследовали развалины замка, находившиеся в полумиле от их дома. И Фиделио рассказывал жутковатые предания о замурованном в подвалах замка несчастном чудовище, все несчастие его состояло в том, что оно было столь безобразно, что не решалось показаться даже самому Солнцу. Потому оно добровольно согласилось на вечное заточение в вечном мраке.
После этих рассказов сердечко Кристабель захлестывала такая острая жалость к чудовищу, что она перед сном даже включала его в ежевечернюю молитву. “Спаси и помилуй, Господи, отца моего и мать мою, и всех сродников и близких, и несчастное создание из Санта-Леандра…”
И были мамины глаза и руки - вот она вышивает по тонкому венецианскому полотну цвета свежего молока, вышивает тонкой иголкой, такой тонкой, что иголка вместе с шелковой нитью кажутся солнечным лучиком. Мама вышивает солнечными нитями по белизне полотна. И конечно, вышивает для отца. Для кого еще можно вышивать солнцем?
И отец, разумеется, отец. Темноволосый и темноглазый, с чеканным профилем античных статуй. Темноволосый и темноглазый - и все же сейчас Кристабель думала, что у них с Мартином было много общего. Прямота клинка во взгляде.
Как, когда их с Мартином союз ненависти перерос в нечто совсем иное? И перерос ли? Можно ли приручить волка, заставить спать у камина и сторожить дом? Чушь! Невозможно. Но все чаще Кристабель ловила себя на мысли, что ей очень хотелось бы такого же чистого и простого счастья, какое было у ее матери с отцом - до всего того ужаса, что начался с визита знатного сеньора Арнольфини в не слишком богатый дом Бриана де Марино.
Прошлое почти перестало заряжать ненавистью - оно заряжало теперь чем-то иным. И Кристабель говорила себе, что должна расправиться с Арнольфини если не ради матери, то ради Мартина и ради того, кто растет в ее чреве…. Отчего ради Мартина, она не могла сказать, но ощущалось это необыкновенно четко. И Кристабель боялась признаться даже самой себе, что ненависть к Агнесс - расчетливая ненависть, благодаря которой в Азуэло появился отец Франциск, - была рождена не только самим звучанием фамилии Арнольфини, но и ревностью.
Итак, Кристабель была одна, наедине с белоснежной тканью, по которой она вышивала шелком. В последние две недели она до странного пристрастилась к вышиванию, которым раньше занималась лишь по обязанности. Утреннее нездоровье посещало ее все реже, и Анхела обычным хмурым тоном, каким она сообщала даже о самых приятных вещах, говорила, что впереди самая чудесная пора.
Лаццаро Арнольфини уехал на охоту еще вчера. Мартин и Джан-Томмазо с утра отбыли во Вьяну. И в отношении последнего это было бесспорно хорошо и удачно - слишком уж докучливым был острый взгляд и приторно-сладкие речи венецианца.
Сегодня было воскресенье, и после мессы делать Кристабель было совершенно нечего. День обещал быть тихим, словно в вышине неба над Азуэло раскрыл крылья могучий ангел.
- К вам какая-то девушка, госпожа, - Анхела появилась в дверях как всегда неслышно и с обычным угрюмым видом. Всегда готовая к защите.
- Проводи, - кивнула Кристабель. Просителей она принимала если не много, то достаточно - слухи о доброй и мудрой хозяйке Азуэло распространились по округе и селяне и селянки тянулись к ней за помощью. Кристабель принимала всех и всех выслушивала, но помогала с разбором.
Молодая белокурая девушка, крепкая и высокая, была ей незнакома. Но когда девушка, назвавшаяся Бьянкой, заговорила, Кристабель поняла, кто она такова.
Про васконку Хосефу, которую многие в округе считали колдуньей, она успела наслушаться довольно. Однако в смертях младенцев, недороде, худом молоке у коров и плохом приплоде у коз Хосефу не обвиняли. Больше говорили про ее власть над людскими душами и людскими влечениями.
Бьянка сказалась племянницей доньи Хосефы и начала жаловаться на неприязнь и притеснения, которые они с тетушкой терпят от деревенских жителей.
- Добрая госпожа, - говорила она глубоким грудным голосом, от которого, казалось Кристабель, сам воздух вздрагивал, - мы с тетушкой и к мессе ходим, и причастие принимаем - за что же нам такое бесчестье?
Кристабель казалось, что Бьянка, говоря, ходит по кругу - кружит, кружит, навеивая дремоту, и голос ее кажется все более низким… мужским. Вот ближе, ближе, она касается руками плеч Кристабели - невесомо и все же привязывая этим касанием к себе, притягивая. С мутной и тяжелой головой Кристабель подалась навстречу Бьянке, и губы коснувшиеся ее губ, не были губами женщины. И шла, струилась от Бьянки мужская притягательная сила - могучая, пьянящая, лишающая воли, превращающая волю в податливое тесто. Такая же сила шла от Мартина. Мартин! Едва имя Мартина - ее… соучастника, любовника…или все же возлюбленного? - возникло в сознании Кристабель, как кружение остановилось. И Бьянка снова стала просто деревенской девушкой, пришедшей к владетельной сеньоре с просьбой. И только на краешке сознания Кристабель была уверена - то, что это неведомое существо стало вновь Бьянкой, было лишь его, существа, доброй волей.
- Я все сделаю для вас, госпожа, - прошептала Бьянка. Она стояла в прежней почтительной позе у входа - как и тогда, когда только явилась. - Я все для вас сделаю.
И она вышла, и Кристабель так и не смогла понять, был ли тот поцелуй, или у нее просто закружилась голова вследствие ее положения. Только брошенные вскользь Анхелой слова про “васконскую ведьмачку” удостоверили Кристабель в том, что посетительница ее все же не привиделась.
***
Теперь следует рассказать, как Лаццаро Арнольфини ехал по леску севернее Азуэло, в предгорьях. Он ехал на своем сером как мышь мекленбуржце - чуть засекающемся, которого он давно уже собирался продать и купить испанского жеребца. Низкорослый лесок, где он обычно охотилсяя, оказался сейчас пуст и почти безмолвен - словно вся дичь по мановению палочки злой колдуньи вдруг исчезла. Охотникам встречались только мелкие птицы, да один раз тропку, по которой ехал Арнольфини, пересекла змея.