А потом, за что бы он ни принимался — всегда преследовало его то же чувство внутренней пустоты и та же мысль: ни к чему… По прошествии года он, движимый собственным желанием и по совету друзей, решил покинуть опротивевшую ему Прагу.
Незадолго до отъезда счастье улыбнулось ему снова. Прощальная выставка его картин прошла очень удачно. Те же «красные всадники», которых он выставил вторично по настоянию знакомых, произвели полный фурор, появились во многочисленных репродукциях и вызвали оживленные дебаты в печати… На блестящем банкете в честь уезжающего были единогласно признаны необычайные заслуги и выдающееся дарование художника. Несмотря на это, он по-прежнему переживал ставшее ему привычным чувство безнадежности и бесцельности, и по-прежнему думал, что все это ни к чему…
В таком настроении и с такими мыслями покинул он Прагу и прибыл в Берлин.
II
Очарование большого города изменило к лучшему его настроение, а новые лица и свежие знакомства рассеивали понемногу хандру. Имя его было достаточно известно для того, чтобы перед ним открывались все двери, — и в головокружительной смене впечатлений старался он уничтожить тот тяжелый осадок, который остался в нем от Праги. Ему становилось все легче овладевать самим собой, и все чаще мелькало в нем бодрое ощущение, будто энергия и трудоспособность снова возвращаются к нему.
Прошло еще несколько недель. Игнатьев нашел в себе достаточно сил и мужества, чтобы опять приступить к работе. Он снял себе небольшое ателье и обставил его всем необходимым… Но он видел, что тяжелый период не прошел для него бесследно, что осталась безграничная душевная усталость, и поблекла жизненность тех образов, которые прежде с такой силой овладевали его воображением… И вдохновение, бывшее когда-то частым гостем художника, навещало его все реже и реже.
Теперь он периодически переживал то прилив то упадок энергии, мешавшие ему доводить работы до конца. С большим жаром и рвением брался он за дело, — но вскоре настроение падало, интерес к разрабатываемой теме сменялся полным равнодушием — если не отвращением, — которые не позволяли ему закончить картину… И хотя он, в моменты депрессии, удивлялся потом, как могли заинтересовать его подобные сюжеты, — все же в глубине души оставалась у него уверенность в том, что все эти незаконченные полотна, в беспорядке нагроможденные и развешанные по стенам, будут со временем доведены до конца…
Уверенность эта постепенно возрастала в нем с каждым днем. Он смутно чувствовал, что все неоконченные темы разрабатываются где-то в глубинах его подсознания, и что интерес к ним должен когда-нибудь возвратиться. Но, подходя к какой-либо начатой картине, он не мог принудить себя приступить к дальнейшей работе.
— Вы больны — обратитесь к врачу, — слышал он советы со всех сторон, но пренебрежительно пропускал их мимо ушей. Он не мог допустить, чтобы переживания, с такою силой овладевшие всем его существом, могли поддаться какому-либо воздействию лекарства… Тем более, что предчувствие полного выздоровления усиливалось и возрастало в нем с каждым днем.
Однажды, сидя в опере, он вдруг ощутил первые импульсы начинающегося обновления. Под влиянием ли вагнеровской музыки, которая всегда производила на него сильное впечатление, или всего исполнения вообще — но Игнатьев был растроган и потрясен до самой глубины души…
— Вот оно… вот оно… начинается, — думал он, чувствуя, как жизненная сила сначала медленно, капля за каплей, а затем полной струей вливается в его душу, переполняя ее и переплескивая через края… И по мере этого внутреннего возрождения преображался перед ним театр, исполнители, зрительный зал… Все это, казавшееся прежде мертвым, безжизненным, сухим — начало оживать, светиться и искриться переливами внутренней жизни.
Игнатьев не мог справиться с нахлынувшей на него волной новых ощущений… Он не мог перенести той душевной полноты, которая внезапно охватила его и грозила его затопить… ему стала душно — и не дожидаясь окончания «Парсифаля» он выбежал на улицу.