Как только первый жрец окровавленной стрелой начертал на груди жертвы крест, все остальные участники ритуала, с луками и стрелами в руках, принялись танцевать вокруг ксочимикуи, причем каждый, оказавшись перед живой мишенью, выпускал в еще вздымавшуюся грудь очередную стрелу. Когда танец завершился, а все стрелы были израсходованы, мертвый более походил не на человека, а на гигантский экземпляр животного, которое мы называем кактусовым кабанчиком. Церемония подошла к концу. Тело отвязали от столбов и привязали к вытащенному на песок акали, то есть к каноэ птицелова. Птицелов спустил его на воду и стал грести прочь от берега, увлекая мертвеца за собой. Постепенно он пропал из виду и, надо полагать, где-нибудь вдали от берега обрезал веревку. Труп утонул. Атлауа получил свою жертву.
Отец снова посадил меня на плечи и тем же размашистым шагом направился к дому. Подпрыгивая на его крепкой, надежной шее и пребывая в полной безопасности, я мысленно принес мальчишескую клятву: если я когда-либо сподоблюсь избрания для Цветочной Смерти, то ни за что, как бы больно мне ни было, не опозорю себя криком.
Наивный ребенок! Тогда я думал, что смерть – это только момент умирания, который можно пережить, поведя себя недостойно или отважно. Откуда мне, уютно и безопасно устроившемуся на крепких отцовских плечах мальчишке, которого несли домой, навстречу сладкому сну и новому пробуждению по зову Птицы Зари, было знать, что представляет собой смерть на самом деле.
В то время мы верили, что герой, павший на службе могущественному вождю или принесенный в жертву великому богу, наверняка будет удостоен вечного блаженства в лучшем из загробных миров. Нынче служители Христа учат тому, что их вера способна даровать нам такое же блаженство в сходной обители, именуемой раем. Я же думаю о том, что даже величайший из героев, гибнущий самой доблестной смертью за самое правое дело, даже вернейший и преданнейший из христианских мучеников, умирающий в уверенности, что попадет в рай, никогда больше не ощутит на своем лице ласку лунного света, пробивающегося сквозь шелестящую листву кипарисов этого мира. Пустяковое удовольствие – такое маленькое, такое простое, такое незамысловатое, – но которого человеку больше уже не испытать.
О, я вижу, ваше преосвященство выказывает раздражение. Прошу прощения, сеньор епископ, за то, что мой старый ум порой сбивается с прямого пути на кривые тропки. Понимаю, что кое-что из поведанного мною вы едва ли сочтете историческим отчетом, в полном, строгом смысле этого слова, однако прошу вас проявить снисходительность и терпение, ибо не знаю, представится ли мне еще когда-либо возможность поведать обо всем этом. Однако сколько ни говори, да только всего, что хочешь, все равно не выскажешь...
Возвращаясь мысленно в свое детство, я не могу сказать, что оно было отмечено хоть какими-то событиями, особенными для нашей земли и для нашего времени, да и сам-то я, по правде сказать, был самым что ни на есть заурядным мальчишкой. Числа, выпавшие на год и день моего рождения, не считались ни несчастливыми, ни особо удачными. Моему рождению не сопутствовало никаких знамений, тогда как родись я в ночь затмения, когда тень кусает луну, мрак мог бы укусить и меня, наградив, например, заячьей губой или затенив мое лицо темным родимым пятном. У меня не имелось ни одной физической особенности, которые у нашего народа считались бы уродствами или телесными недостатками. Я не был ни курчав, ни лопоух, не страдал из-за раздвоенного подбородка, торчащих кроличьих зубов, плоского или, напротив, чересчур длинного, похожего на клюв, вывороченного пупа, бородавок или слишком заметных родимых пятен. К счастью для меня, мои черные волосы были прямыми и гладкими, без каких-либо локонов, завитков или хохолков.
А вот Чимальи, товарищу моего детства, повезло меньше. В юности ему ради безопасности даже приходилось коротко остригать непокорные пряди и приглаживать волосы с помощью окситля. Помню, как-то раз, мы тогда были еще совсем мальчишками, моему другу довелось целый день таскать на голове тыкву. Вижу, господа писцы улыбаются. Пожалуй, мне лучше объяснить.
Птицеловы Шалтокана ловили уток и гусей в больших количествах, причем самым несложным способом: устанавливали на мелководье шесты, натягивали сети, а потом, войдя в красноватые воды озера, поднимали шум. Птицы в испуге срывались с места, и те, что при этом запутывались в сетях, становились добычей. Однако у нас, мальчишек, имелись собственные хитрости. У большой тыквы срезался верх, мякоть удаляли, а в корке прорезали отверстия, позволявшие видеть и дышать. Надев такие тыквы на головы, мы по-собачьи подгребали к тому месту, где на озере мирно отдыхали утки или гуси. Наши тела были скрыты под водой, а приближение одной или нескольких плывущих тыкв никакой тревоги у птиц не вызывало. Замысел наш состоял в том, чтобы, подобравшись вплотную, схватить добычу за ноги и утащить под воду. Что было не так-то просто: даже маленький чирок при этом отчаянно отбивался, а силенок у мальчуганов, понятное дело, не много. Однако в большинстве случаев нам удавалось удерживать птицу под водой до тех пор, пока она не захлебнется и не обмякнет. А поскольку остальные птицы не видели, как билась и вырывалась жертва, это не вызывало у них переполоха.
Как-то раз мы с Чимальи занимались подобной охотой целый день, так что к вечеру, когда мы устали и решили вернуться домой, на берегу уже высилась изрядная куча утиных тушек. Но тут выяснилось, что во время купания Чимальи намочил волосы, и теперь его хохолок торчал над задней частью макушки, словно перо, какие носили в ту пору некоторые из наших воинов. Как назло, мы зашли в самый дальний конец острова, так что по пути в родную деревню Чимальи пришлось бы пересекать в таком виде весь Шалтокан.
– Аййя, почеоа, – пробормотал он ругательство, означавшее всего-навсего «дерьмо», но считавшееся непозволительным для ребенка нашего возраста. Услышь Чимальи кто-нибудь из взрослых, ему бы не избежать порки терновником.
– Давай обогнем остров вплавь, – предложил я. – Надо только держаться подальше от берега.
– Не знаю, как ты, – возразил Чимальи, – а я так вымотался, что едва держусь на воде. Такого заплыва мне не выдержать: мигом пойду на дно. Может быть, нам лучше дождаться темноты и вернуться домой пешком?
– Ну ты и придумал! – воскликнул я. – Сейчас, при свете дня, ты рискуешь нарваться разве что на какого-нибудь жреца, который заметит твой торчащий хохолок, а в темноте запросто можно наскочить на чудище пострашнее Ночного Ветра. Впрочем, решай сам: как скажешь, так и поступим.
Мы посидели и подумали немножко, рассеянно собирая и посасывая медоносных муравьев, которых в ту пору было полно. Их брюшки просто раздувались от сладкого нектара. Это лакомство доступно каждому. Всего-то и дела: цапнуть насекомое, откусить брюшко и глотнуть сладкой жидкости. Правда, каждая капелька этого меда была такой крохотной, что о том, чтобы утолить голод с помощью муравьев, не приходилось и мечтать.
– Знаю! – заявил наконец Чимальи. – Мы пойдем пешком, не дожидаясь темноты. Просто я не стану снимать тыкву с головы до самого дома.
Так он и сделал. Конечно, прорези для глаз обеспечивали не лучший обзор, поэтому мне пришлось вести друга, как поводырю слепого. Положение осложнялось и тем, что мы оба были основательно нагружены добычей – мокрыми, тяжелыми утками. В результате Чимальи то и дело спотыкался и падал, налетал на стволы деревьев или плюхался в придорожные канавы. Хорошо еще, что он не расколошматил при этом свою драгоценную тыкву. Я всю дорогу покатывался со смеху; собаки, завидя Чимальи, заходились в неистовом лае; а поскольку сумерки наступили раньше, чем мы предполагали, мой приятель, возможно, напугал своим видом кого-нибудь из припозднившихся прохожих.
Вам тоже весело? Однако на самом деле смешного было мало. Чимальи нацепил тыкву вовсе не из озорства, но потому, что, с точки зрения наших жрецов, мальчик с такого рода хохолком идеально подходил для жертвоприношения. Когда им требовался юнец мужского пола, жрецы старались найти именно такого. Не спрашивайте меня почему. Ни один жрец так и не сумел мне вразумительно это объяснить. С другой стороны, ни от кого из жрецов и не требовалось приводить простым людям вразумительные доводы. Просто существовали нерушимые правила, по которым нас заставляли жить, не объясняя при этом, почему их нельзя нарушать. Считалось самим собой разумеющимся, что если подобное все же случалось, то мы должны были испытывать страх, стыд и раскаяние.