Выбрать главу

"Петр был тихим и интеллигентным пареньком с голубиным сердцем. Он нам, с Павлом, был очень близким и родным. Мы души в нем не чаяли. А когда машину занесло на повороте, нас выбросило в распахнувшуюся дверцу, а он, бедняга, перевернулся в этой жестянке десятки раз, увлекая за собой груды камней. Когда мы, спустившись вниз, раскопали его, то увидели лишь придавленную баранкой часть груди с обезображенной головой. Глаза были еще живы, а левый даже мигал. И вдруг он прохрипел: "Избавьте меня от мучений, добейте меня". Зрелище было неестественно ужасным. Но естественна и ужасна была сама просьба его. Ее надо было исполнить. Я отвернулся, а Павел схватил какую-то железку и с тупым лицом паралитика ударил эту оторванную и обезображенную голову. Ее левый глаз еще раз мигнул и застыл навсегда. Мы выполнили его просьбу, избавили Петра от страданий. Казалось, все было сделано правильно, но я вдруг повалился на землю и не мог подняться — словно пригвоздило меня. Петра надо было как-то похоронить, а мир переворачивался в моих глазах: меня выгибало и корежило, я весь покрылся блевотиной и стал похож на кусок протухшего мяса, выброшенного на помойку. А внизу блестело озеро. И я ползком, а потом на четвереньках направился к нему. Потом вскочил на ноги и побежал. А упав в воду, стал захлебываться. Павел вытащил меня на берег, раздел и принялся мыть мою одежду. А я закричал: "Убей и меня”! Он замер, бросил мою одежду и, схватившись за голову, заплакал. Некрасиво и жалко, размазывая сопли по лицу. И тут мне стало жаль его — такого сильного и такого слабого. Это только Толстой мог изображать прекрасную смерть. Какой-то нездоровый романтизм смерти. А ведь она безобразна! С ней нельзя играть в куклы» Ее нельзя романтизировать. Смерть — это сверхреалистичное, естественное и законное явление жизни. Это антипод жизни. И нё случайно сам Толстой на старости лет просил у Бога сделать исключение — оставить его жить навсегда. Но Всевышний не сделал этого. И, может быть, потому, что Толстой был игроком в жизнь. Как, впрочем, и все большие писатели, играющие всю жизнь в жизнь. И порою даже не замечающие жизни и смерти в тех ипостасях, которые в буквальном смысле перед глазами, у ног. При Льве Николаевиче строили Маньчжурскую железную дорогу, где гибли от голода и рабского труда сотни простых людей, а он писал свою "Войну и мир" с придурком Платоном, самочкой Наташей и пидерастическим Пьером. Да простит его Господь. Спасибо и за то, что есть "Война и мир", хотя я и хотел бы увидеть рядом с нею эпопею "Голод и смерть", толстовский роман о смерти…"

Бургомистров нажал на кнопку, и динамики смолкли. Он потянулся за сигаретой, искоса глядя на Апостола. Закурил и поднял глаза.

— Хорошо пишете, Фома Иосифович. А в исполнении Козлова — это классика.

— Все-таки член Союза писателей, гражданин начальник. Только мне не понятно: зачем все это вы демонстрируете?

— Вот выйду на пенсию и буду слушать ваши мордовские рассказы в исполнении лауреата госпремии. А когда вы получите Нобелевскую, я продам за валюту все пленки! — расхохотался начальник.

— И много их у вас?

— Да все. И ваши лекции в бараках, и наши беседы с вами, и рассказы в козловском исполнении. Целое месячное жалование на кассеты угрохал, все переписал перед отправкой в Москву. Так что можете рассчитывать на меня после освобождения. Кагэбэшники, наверняка, все по акту уничтожат. Чтоб следы замести. Это вам лучше меня знать.

— И только за этим вы меня вызывали?

— Не только. Вы — человек от Бога. Возможно, даже посланец его. В этом я глубоко убежден. И поэтому хочу вам помочь.

— Помогите мне умереть. Мне не дают здесь этого сделать.

— О, если б вы знали, как мечтает об этом Москва. Только они очень хотели бы не столько вашей физической смерти, сколько смерти души. Душу убить ведь значительно труднее, чем тело. Ее надо заморить, не правда ли?

— Пока им это не удается. И, думаю, не удастся.

— Послушайте, я не хочу в этом участвовать. С меня довольно. Я принял решение и решил посоветоваться с вами. Я хочу подать рапорт о том, что вы дезорганизовали контингент, и в связи с этим попросить начальство о вашем переводе в колонию усиленного режима. С такой репутацией, как у вас, вы там не пропадете. А мне терять нечего — генеральские погоны все равно не светят, хоть тут сотню рецидивистов в сто ангелов перевоспитаю. Но я и не намерен оставаться в душегубах.

— Делайте что хотите, гражданин начальник. Мне можно идти?

— Да. Прощайте, Апостол.