И мы разговаривали. Мы говорили обо всем. О том, какая из новых марок машин лучшая, о песнях тридцатых годов, о бейсбольных турнирах, словом, обо всем. Один раз он остановился в середине фразы и сказал: "Зачем я это сделал? О господи, зачем только я это сделал?" А потом, как ни в чем не бывало, продолжал рассказывать о рыжей девице, которая когда-то была у него в приятельницах.
И вдруг замолчал.
В тусклом свете красной лампочки из коридора мне было видно, что он лежит, уткнувшись в подушку.
– Джордж! – позвал я. – Тебе что, плохо?
Он поднял голову и, дважды вздохнув, спокойно ответил:
– Нет, все в порядке, Боб.
– Вот и хорошо.
– Боб! – Он помолчал. – Ты когда-нибудь... – Он, казалось, смутился и, рассмеявшись, закончил: – Ладно, скоро, наверное, сам узнаю.
Больше ему не хотелось разговаривать, видел я. Бедняга. У меня на глазах появились слезы. Эх, если бы что-нибудь сделать. Если бы. Но что, я не знал. Наступило такое время, когда помочь нельзя, когда с бедой нужно справляться самому.
До утра оставалось еще три часа. Он лежал и молчал. Когда потух красный свет в коридоре и первые лучи солнца пробились сквозь решетку, за ним пришли, чтобы отвести в последнее в его жизни помещение, где его побреют и подготовят.
Я не встал и не протянул ему руки.
– Прощай, Джордж, – сказал я. – Тебе не будет больно. Ты ничего не почувствуешь, просто уплывешь, и все. Счастливо тебе, Джордж.
Но он меня не слышал. Наверное, он был уже мертв.
Больше отсрочки не дали. В моем распоряжении остался месяц.
Прошел и этот месяц. Прошел и быстро и медленно. Время – странное понятие, а в камере смертников оно еще более странное, чем где-либо. Там и вечность и секунда – одно и то же. Что бы ни произошло в течение жизни, все занимает одинаковое временное пространство. Казалось, будто я, кроме камеры смертников, никогда и нигде не был, и вместе с тем всего минуту назад отец отхлестал меня прутом, я видел небо над Омаха-Бич, расчерченное красными полосами трассирующих снарядов, черная земля летела прямо мне в лицо, когда взрывались снаряды под Ремагеном, я с силой вонзал нож и слышал, как женщина охнула, я был с Адой среди деревьев, слышал, как идут танки по Канал-стрит, видел, как во тьме падает что-то белое. Все это было и далеко и близко-близко.
Я спросил, не может ли Стив Джексон навестить меня. Он явился на следующий день. Щелкнул замок, дверь, висящая на хорошо смазанных петлях, бесшумно отворилась.
Вошел он. Вообще-то в камеру смертников не допускались посетители. Наверное, решили, что беды большой не будет.
Дверь закрылась, лязгнув металлом о металл. С секунду он не двигался с места, исчерченный тенями от оконной решетки. Он не знал, что сказать.
– Садитесь, – пригласил я.
Он сел на стул у изножья койки и посмотрел на меня. В нем не было ни злобы, ни радости при виде меня здесь.
– Не испугались, а? У входа?
– Нет. – Он не сводил с меня взгляда, серьезного, без ненависти, и не щурился от удовольствия, чувствуя себя победителем.
– Я хотел видеть вас, – сказал я.
– Да.
– Я должен вам кое-что сказать.
– Да.
Он не отводил глаз. Что звучало в его голосе? Жалость?
– В тот вечер я был намерен убить вас. Она помешала мне. По-моему, она знала, что делает.
Я помолчал.
– Я решил, что вам приятно будет об этом узнать.
– Я знаю, – ответил он.
Я опустил глаза, потом снова посмотрел на него. На его лице не было жалости; это было скорей – как бы это сказать? – участие. На его лице было написано: вместо тебя мог бы быть я.
А может, мне только показалось.
– И еще одно, – сказал я. – Вы на самом деле собирались рассказывать об этом в своей программе?
– Нет, – качнул он головой. – У меня и в мыслях этого не было.
– А вы говорили Аде про это?
– Говорил.
– Она мне не сказала. Знала, что нам ничего не грозит, но мне не сказала. Не помешала мне, нет, заставила меня считать, что вы расскажете.
Он молчал.
– Даже сказала, что подаст в отставку, если уйду я. Надо было, наверное, поймать ее на слове, – засмеялся я. – Я виноват, – заключил я. И помолчав, добавил: – Может, и не во всем.
– Не во всем, – согласился он. Я понял, что он имеет в виду. Он отвел глаза. – Такое может случиться с каждым.
– Не выдумывайте.
Секунду он молчал.
– Я не выдумываю, – отозвался он. – Я был готов помочь ей убить Сильвестра.
– Но вы этого не сделали, – сказал я. – Поэтому не вам судить.
– Верно.
– Кроме того, это было бы совсем другое.
– Разве? – Он подошел к окну и посмотрел в небо. – А по-моему, нет.
За дверью появился надзиратель. Он и так уже дал нам лишнее время. Но двери пока не открыл и не велел заканчивать свидание.
– Тем не менее, – сказал я, – мне хотелось, чтобы вы знали.
– Спасибо. – Он встал. – Вам сообщили, что я просил о смягчении наказания?
– Нет. А почему?
Он смотрел не на меня, а на стену или куда-то вдаль.
– Потому что, – сказал он не глядя, – потому что я был готов помочь ей в убийстве. Мне просто повезло, что мои услуги не понадобились. Все мы одинаковы.
– Не выдумывайте, – повторил я. – Для этого нужно сказать "да" и держать потом ответ.
Его взгляд издалека вернулся ко мне.
– Вы в это верите? – спросил он.
– Я это знаю.
Я услышал, как повернулся ключ, звонко щелкнул замок. Я встал, он тоже, мы протянули друг другу руки.
– Спасибо, что пришли, – сказал я. – Прощайте.
– Прощайте.
Он ушел, и дверь с лязгом захлопнулась, снова щелкнул замок.
Все. Теперь итоги были окончательно сбалансированы.
Прошло, казалось, минут пять, а на самом деле, наверное, час или два, как к дверям моей камеры кто-то подошел. Это были шериф с двумя надзирателями. Они стояли, словно окаменев, а на лицах застыло торжественно-испуганное выражение. Шериф сунул ключ, снова металлически щелкнул замок, и дверь широко распахнулась. Взглянув на меня – глаза его смотрели грустно с изрезанной морщинами физиономии, – шериф сказал:
– Ну, генерал, пора!
Надзиратели, не поднимая взгляда, встали у меня по бокам, и мы прошагали футов, наверное, пятнадцать до крохотной комнатушки, которую называли "канун-камерой". Перегородка делила ее поперек на переднюю и заднюю половины. За перегородкой размещались койка и параша. А в передней половине – два стула. Напротив перегородки – окно. Шериф открыл дверь в перегородке, я вошел, и он закрыл и запер ее за мной. И тогда надзиратели торжественно уселись на стулья.
И пошла моя последняя ночь.
Мне стало страшно, по-настоящему страшно. Но зато я перестал чувствовать себя виноватым.
Может, именно это я всю жизнь искал и к этому стремился. Может, я и хотел понести наказание. А может, я просто хотел заплатить за то, что совершил, а это отнюдь не то же самое, что быть наказанным. Говорят: да, я это купил, дайте мне счет, вот вам деньги. Я несу ответственность за все, что совершил, я признаюсь. И не только признаюсь, я подтверждаю, что все это совершил я, а теперь давайте мне счет. И в этом, возможно, нет большого отличия от того, что говорит священник: "Я глубоко сожалею об оскорблении, нанесенном Тебе..."
Пора было ужинать.
– Что хотите съесть? – спросил один из надзирателей.
И я попросил бифштекс с жареной картошкой и кусок яблочного пирога.
Меня мучил страх. Живот у меня свело, руки дрожали. Я попытался преодолеть этот страх, но ничего не получилось.
– Хотите выпить? – спросил надзиратель.
Он налил виски в бумажный стаканчик – стеклянный мне не доверяли – и просунул его в квадрат перегородки.
Словно огонь пробежал по моим внутренностям, мне стало лучше.
После еды я повеселел. Мясо разрезали заранее и дали мне деревянную вилку, но я и с ее помощью подмел все подчистую. Еще никогда в жизни я не был так голоден.
И так напуган. Страх рос. Зато долгов за собой я не чувствовал. Я привел все в порядок, подытожил все сомнения. Однако страх не отпускал меня, и оставалось только надеяться, что я с достоинством встречу свой конец.