- О, поверь, это было непросто! От скольких приставаний пришлось мне отбиться, сколько парировать колкостей в запаркованных колымагах, на шумных вечеринках! Вот и прошлой зимой на Итальянской Ривьере был один мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, не по годам развитой, но ужасно застенчивый юный скрипач, напоминавший Марине брата... Одним словом, целых три месяца, каждый божий вечер я позволяла ему трогать меня и сама его трогала, и хотя бы могла потом спать без таблеток, но, не считая этого, я за всю мою любовь, я хотела сказать - жизнь, ни разу не поцеловала мужского эпителия. Послушай, я готова поклясться, что никогда - поклясться Вильямом Шекспиром (театрально простирая руку к полке, уставленной пухлыми красными томиками).
- Опомнись! - крикнул Ван. - Это "Избранные произведения Фолкнерманна", забытые прежним жильцом.
- Пах! - выпалила Люсетта.
- И прошу тебя, постарайся избавиться от этого дрянного словечка.
- Прости, но... а, поняла, хорошо, не буду.
- Чего уж тут не понять. И все же ты удивительно славная. Я рад твоему приезду.
- Я тоже, - сказала она. - Но только, Ван! Не смей даже думать, будто я "лезу" к тебе, чтобы снова и снова твердить, как жутко и жалостно я тебя обожаю и как ты можешь делать со мной все, что захочешь. Я могла бы просто нажать на кнопку, сунуть в распаленную щель эту записку и водопадом скатиться по лестнице, но мне необходимо было увидеть тебя, потому что существует одно, что ты должен узнать, даже ценой ненависти и презрения ко мне и Аде. It is disgustingly hard (отвратительно трудно) объяснить все это, особенно если ты девственница - хотя бы телесно, kokotische20 девственница, полу-poule, полу-puella21. Я сознаю интимность темы, речь идет о предмете столь сокровенном, что его не положено обсуждать даже с единоматочным братом, - сокровенном не только в моральном или мистическом смысле...
Единоутробным - впрочем, и это достаточно точно. Словечко явно исходит от Люсеттиной сестры. Знакомый очерк, знакомая синь. "That shade of blue, that shape of you"22 (пошлая песенка "соноролы"). До посинения умоляла: "ответь".
- ...но и в прямом, телесном. Потому что, Ван, голубчик, в прямом телесном смысле я знаю о нашей Аде столько же, сколько ты.
- Валяй, вываливай, - устало сказал Ван.
- Она не писала тебе об этом?
Отрицательное горловое мычание.
- О том что мы называли "прижать пружинку"?
- Мы?
- Мы с ней.
ОГМ.
- Помнишь бабушкин эскретер - между глобусом и поставцом? В библиотеке?
- Я даже не знаю, что такое эскретер; и поставца не припоминаю.
- Но глобус ты помнишь?
Пыльная Татария и палец Золушки, протирающий точно то место, где предстояло погибнуть вояке.
- Да, помню; и подобие круглого столика, сплошь расписанного золотыми драконами.
- Его я и назвала "поставцом". На самом деле поставец был китайский, но его ояпонили, покрыв красным лаком, а эскретер стоял между ними.
- Так китайский или японский? Ты уж выбери что-то одно. И я все равно не помню, как выглядит твой экскретин. Вернее, выглядел в восемьдесят четвертом или восемьдесят восьмом.
Эскретер. Ничем не хуже молосперм и блемополий той, другой.
- Ван, Ваничка, мы уходим от сути. А суть в том, что бюро или секретер, если он тебе больше нравится...
- Обоих терпеть не могу. Но он стоял по другую сторону комнаты - по другую от черного дивана.
Наконец-то упомянутого - впервые, хоть оба негласно пользовались им как вехой, как правой ладонью, изображенной на сквозном указателе, который внеорбитальное око философа, - сваренное вкрутую, облупленное яйцо, вольно странствующее, сознавая, однако, какой из его краев ближе к мыслимому носу, - видит висящим в бесконечном пространстве; вслед за чем это вольное око с германской грациозностью оплывает указатель кругом и обнаруживает на просвет ладонь левую - вот оно, решение! (Бернард сказал - в шесть тридцать, впрочем, я могу чуть опоздать.) Умственное начало всегда обрамляло в Ване чувственное: незабываемый, шероховатый, ворсистый велюр Вильявисьосы.
- Ван, ты нарочно уводишь вопрос в сторону...
- С вопросом этого сделать нельзя.
- ...потому что по другую сторону, по ножную сторону "ваниадиного" дивана - помнишь? - стоял лишь шкапчик, в который вы запирали меня раз самое малое десять.
- Ну уж и десять. Один - и ни разу больше. Скважина у него была размером с Кантово око. Кант славился огуречного цвета райками.
- Ну так вот, секретер, - продолжала Люсетта, перекрещивая прелестные ножки и разглядывая свою левую лодочку, чрезвычайно изящную, из лакированной кожи, фасон "Хрустальный башмачок", - внутри его помещался складной карточный столик и сугубо потайной ящичек. И ты, по-моему, решил, что он набит бабушкиными любовными письмами, написанными ею лет в двенадцать-тринадцать. А наша Ада знала, о, она точно знала, что ящичек там есть, да только забыла, как высвободить оргазм - или как он там называется у карточных столиков и бюро.
Как бы он ни назывался.
- Мы обе пристали к тебе, чтобы ты отыскал потайное чувствилище и заставил его сработать. Это было тем летом, когда Белле потянула спину, мы были предоставлены сами себе, занимались своими делишками, ваши с Адой давно потеряли particule, но мои еще пребывали в трогательной чистоте. Ты шарил и шарил, нащупывая маленький орган, им оказался крохотный кружочек красного дерева, затаившийся под войлоком, который ты тискал, я хотела сказать - поглаживал: покрытая войлоком прижимная пружинка, и Ада рассмеялась, когда ящичек прыгнул наружу.
- И оказался пустым, - сказал Ван.
- Не совсем. В нем лежала малюсенькая красная пешка вот такого росточка (показывает, поднимая палец на треть вершка - над чем? Над запястьем Вана). Я хранила ее как талисман, наверное, она и сейчас у меня где-то лежит. Как бы там ни было, это происшествие предсимволизировало, если процитировать моего профессора орнаменталистики, совращение твоей бедной Люсетты, состоявшееся, когда ей было четырнадцать лет, в Аризоне. Белле вернулась в Канадию, потому что Вронский изуродовал "Обреченных детей", ее преемница сбежала из дому с Демоном, papa был на Востоке, maman редко возвращалась домой до зари, горничные при первой звезде сходились со своими любовниками, а меня угнетала мысль, что придется одной спать в моей угловой комнате, даже при том, что я не гасила фарфоровый розоватый ночник с изображеньем заблудшей овечки, ибо боялась кугуаров и змей [вполне возможно, что это не сохранившаяся в памяти речь, а выписка из ее письма или писем. Изд.], воплям и гремучкам которых столь искусно и, полагаю, намеренно, подражала Ада во мраке пустыни за моим окном на первом этаже. Ну так вот [здесь, по-видимому, снова включается запечатленный памятью голос], превращая два слова в двадцать...
Присловье старой графини де Прей, в 1884 году расхваливавшей в своей конюшне хромую кобылу, она передала его сыну, сын - своей зазнобе, а та своей полусестре. Все это Ван, сидевший сложив крышей пальцы, в красном плюшевом кресле, реконструировал мгновенно.
- ...я оттащила подушку в спальню Ады, где такой же просвечивающий ночник являл светлобородого чудака в махровом халате, обнимавшегося с обретенной овечкой. Ночь стояла прежаркая, мы обе были преголенькие, разве лоскутик липкого пластыря прикрывал у меня то место, в котором доктор погладил и проткнул иглой руку, а Ада выглядела словно сон о черно-белой красе, pour cogner une fraise23, тронутый fraise в четырех местах симметричной королевой червей.
В следующий миг они приникли друг к дружке и узнали утехи столь сладкие, что обеим стало ясно: отныне они станут делать это постоянно, в чисто гигиенических целях, - когда не найдется на них ни дружка, ни удержу.
- Она научила меня приемчикам, о которых я не могла и помыслить, - с возвратным восхищением призналась Люсетта. - Мы сплетались, как змеи, и рыдали, как пумы. Мы превращались в монгольских акробаток, в монограммы, в анаграммы, в адалюсинды. Она целовала мой krestik, пока я целовала ее, и головы наши оказались зажаты в столь причудливых положениях, что Бриджитт, молоденькая горничная, влезшая к нам со свечой, на миг решила, даром, что и сама она питала склонность к шаловливым проказам, будто мы одновременно разрешаемся двумя девочками, твоя Ада рожает une rousse24, а ничья Люсетта - une brune25. Вообрази.