Выбрать главу

– И всего лет на десять старше меня, – подхватила Марина.

Тут внимания матери потребовала Люсетта.

– Кто такие евреи? – поинтересовалась она.

– Отпавшие христиане, – ответила Марина.

– А почему Грег еврей? – спросила Люсетта.

– Почему-почему! – сказала Марина. – Потому что родители у него евреи.

– А его дедушка с бабушкой? А arriere[44] дедушка с бабушкой?

– Милая моя, я, право, не знаю. Твои предки были евреями, Грег?

– Ну, я не уверен, – ответил Грег. – Иудеями да, но не евреями в кавычках, – я хочу сказать, не водевильными персонажами или купцами-выкрестами. Они перебрались из Татарии в Англию пять веков назад. Вот, правда, маминым дедушкой был французский маркиз, который, сколько я знаю, принадлежал к католической вере и был помешан на банках, акциях и драгоценностях, вот его, пожалуй, могли бы прозвать un juif.

– Кстати сказать, это ведь не такая древняя религия, как другие, верно? – спросила Марина (повернувшись к Вану в смутном намерении перевести разговор на Индию, в которой она была танцовщицей задолго до того, как Моисей – или как бишь его? – родился на лотосовых болотах).

– Какая разница... – начал Ван.

– А Белле (так Люсетта звала гувернантку) тоже падшая христианка?

– Какая разница! – воскликнул Ван. – Кого заботят эти избитые мифы, кому теперь важно – Юпитер или Яхве, шпиль или купол, московские мечети или бонзы и бронзы, клирики и реликвии и пустыни с белеющими верблюжьими костьми? Все это – прах и миражи общинного сознания.

– А с чего вообще начался этот дурацкий разговор? – осведомилась Ада, поднимая голову от уже наполовину украшенного таксика, или dackel'я.

– Mea culpa[45], – с видом оскорбленного достоинства пояснила мадемуазель Ларивьер. – Я всего-навсего сказала на пикнике, что ветчинные сэндвичи, возможно, не привлекут внимания Грега, потому что евреи и татаре свинины не едят.

– Вообще-то, римляне, – сказал Грег, – римские колонизаторы, которые в давние времена распинали евреев-христиан, вараввинов и прочих горемык, тоже не ели свинины, но и я, и дедушка с бабушкой едим за милую душу.

Употребленный Грегом глагол озадачил Люсетту. В виде иллюстрации Ван сомкнул лодыжки, вытянул руки в стороны и закатил глаза.

– Когда я была маленькой девочкой, – сварливо сказала Марина, месопотамскую историю начинали учить чуть ли не с колыбели.

– Не всякая маленькая девочка способна выучить то, чему ее учат, отметила Ада.

– А мы разве месопотамцы? – спросила Люсетта.

– Мы гиппопотамцы, – откликнулся Ван и прибавил: – Пойдем, мы еще не пахали сегодня.

Одним-двумя днями раньше Люсетта потребовала, чтобы он научил ее ходить на руках. Ван держал ее за лодыжки, а она медленно продвигалась на красных ладошках, по временам с кряхтением плюхаясь лицом в землю или останавливаясь, чтобы скусить ромашку. Так, протестуя, скрипуче затявкал.

– Et pourtant, – сказала, поморщившись, гувернантка, не выносившая резких звуков, – а ведь я дважды читала ей переложенную Сегюром в сказку шекспировскую пьесу о злом ростовщике.

– Она еще знает переделанный мною монолог его безумного короля, сказала Ада:

Ce beau jardin fleurit en mai Mais en hiver Jamais, jamais, jamais, jamais, jamais N'est vert, n'est vert, n'est vert, n'est vert, n'est vert.

– Здорово! – воскликнул Грег, буквально всхлипнув от восторга.

– Не так энергично, дети! – крикнула Марина Вану с Люсеттой.

– Elle devient pourpre, она побагровела, – заметила гувернантка. – Я вас уверяю, эта неприличная гимнастика нимало ей не полезна.

Улыбаясь одними глазами, Ван крепкими, будто у ангела, руками держал девочку за схожие с холодной вареной морковкой ножки, обхватив их чуть выше подъема, и «пахал землю» с Люсеттой взамен сохи. Яркие волосы упали ей на лицо, из-под краешка юбки вылезли панталончики, но она все равно настаивала на продолжении пахоты.

– Будет, будет, that'll do! – крикнула пахарям Марина.

Ван плавно опустил ноги Люсетты на землю и оправил на девочке платьице. Она еще полежала с секунду, переводя дух.

– Я к тому, что с радостью дам его тебе хоть сейчас, катайся. На любой срок. Хочешь? У меня кроме него еще один есть, вороной.

Но она покачала головкой, покачала поникшей головкой, продолжая свивать и свивать ромашки.

– Ладно, – сказал он, вставая, – надо идти. Счастливо оставаться всем вам. Счастливо оставаться, Ада. Это ведь твой отец там под дубом, верно?

– Нет, это вяз, – ответила Ада.

Ван глянул через лужайку и произнес, словно бы про себя – с самой малой, быть может, долей ребяческой рисовки:

– Надо бы и мне заглянуть в этот зулусский листок, когда дядя его дочитает. Предполагалось, что во вчерашнем крикетном матче я буду играть за гимназию. Бэтмен Вин из-за болезни на поле не вышел, «Риверлэйн» посрамлен.

15

Как-то под вечер они взбирались на глянцевито-ветвистое шаттэльское древо, росшее в дальнем углу парка. Мадемуазель Ларивьер с малышкой Люсеттой, скрытые прихотью поросли, но отчетливо слышимые, играли в серсо. Время от времени над или за листвой промелькивал обруч, посланный с одной невидимой палочки на другую. Первая цикада этого лета старательно настраивала свой инструмент. Похожая на серебристого соболя белка-летяга сидела на спинке скамьи, смакуя еловую шишку.

Ван, добравшись в своем синем трико до развилки, расположенной прямо под его проворной подружкой (разумеется, лучше него знакомой с заковыристой географией дерева), но лица ее так и не увидев, послал немое известие, сжав ей двумя пальцами (указательным и большим) щиколку, как сжала бы она сложившую крылья бабочку. Босая ступня ее соскользнула, и двое запыхавшихся подростков постыдно сплелись средь ветвей, стискивая друг дружку под легким дождиком плодов и листьев, и в следующий миг, едва они восстановили подобие равновесия, его лишенное выражения лицо и стриженая голова очутились промеж ее ног, и упало, глухо стукнув, последнее яблоко – точкой, сорвавшейся с перевернутого восклицательного знака. На ней были его часы и ситцевое платье.

( – Помнишь?

– Конечно, помню: ты поцеловал меня здесь, снутри...

– А ты начала душить меня своими дурацкими коленками...

– Я пыталась найти хоть какую опору.)

Быть может и так, но согласно более поздней (значительно более поздней!) версии, они еще оставались на дереве, еще пунцовели, когда Ван снял с губы гусеничную шелковинку и заметил, что подобное небрежение по части наряда есть форма истерии.

– Ну что же, – ответила Ада, уже оседлавшая излюбленный сук, – как всем нам теперь известно, мадемуазель Алмазова-Ожерельская ничего не имеет против того, чтобы истерические девочки не носили панталончиков в пору l'ardeur de la canicule[46].

– Я отказываюсь делить твой жар с какой-то яблоней.

– На самом деле мы находимся на Древе Познания, – этот экземпляр прошлым летом привезли сюда в парчовой обертке из Эдемского Национального Парка, в котором сын доктора Кролика служит смотрителем и скотоводом.

– Пусть подсматривает сколько влезет и водится с кем ему нравится, сказал Ван (естественная история давно уже действовала ему на нервы), – а я вот готов поклясться, что в Ираке яблони не растут.

– Верно, но это ведь не всамделишная яблоня.

(«И верно, и неверно, – опять-таки много позже прокомментировала Ада: – Мы часто об этом спорили, и все же в ту пору ты не мог отпустить столь вульгарной остроты. В минуту, когда невиннейшая случайность позволила тебе, как говорится, сорвать робкий поцелуй! Стыд и позор! Кроме того, восемьдесят лет назад в Ираке не было никакого Национального Парка». «Справедливо», – сказал Ван. «И никакие гусеницы не кормились на том дереве в нашем саду». «Справедливо, любовь моя, так и не ставшая ларвой». Естественная история стала к этому времени историей древней.)

Оба вели дневники. Вскоре после предвкусительного эпизода случилось забавное происшествие. Ада направлялась к дому Кролика с ящичком искусственно выведенных, хлороформированных бабочек и, уже перерезав парк, вдруг остановилась и выругалась («черт!»). В этот же самый миг Ван, шедший совсем в другую сторону, к расположенному невдалеке от усадьбы павильону, в котором он думал поупражняться в стрельбе (там имелся еще кегельбан и прочие увеселительные затеи, бывшие некогда в большом почете у иных Винов), тоже замер на месте. Затем, по симпатичному совпадению, оба припустили назад, к дому, чтобы спрятать дневники, которые, как обоим подумалось, остались лежать раскрытыми в их комнатах. Ада, страшившаяся любопытства Люсетты и Бланш (патологически ненаблюдательная гувернантка опасности не представляла), обнаружила, что ошиблась, – она убрала свой альбомчик с занесенной в него самой последней новостью. Ван, знавший, что Ада склонна совать нос куда не просят, застал у себя в комнате Бланш, якобы застилавшую уже застланную постель, на столике у которой и лежал незапертый дневничок. Слегка пришлепнув ее по заду, он переложил шагреневую книжицу в более надежное место. Вслед за тем Ван и Ада, встретившись в коридоре, обменялись бы – на более раннем этапе эволюции романа в истории литературы поцелуями. Прекрасный вышел бы эпизод, развивающий Сцену на Шаттэльском Древе. Вместо того они отправились каждый своей дорогой, а Бланш, я полагаю, удалилась рыдать к себе в спаленку.

вернуться

note 44

Раньшие (фр.).

вернуться

note 45

Моя вина (лат.).

вернуться

note 46

Разгар летней жары (фр.)