Ой, ну конечно! Но только не бедная Маринина Фрэнш, а именно наша гусынюшка Бланш. Ну да, это она стремглав промчалась по коридору, потеряв на парадной лестнице туфельку с горностаевой опушкой, совсем как Золушка в русском пересказе.
– А помнишь, Ван, какая теплынь стояла в ту ночь?
– Еще бы! В ту ночь из-за сполохов...
В ту ночь из-за докучливых сполохов дальних зарниц, пробивавшихся сквозь черные червы его спальной беседки, Ван покинул чету тюльпанных деревьев и отправился спать к себе в комнату. Сумятица в доме и истошный вопль горничной прервали редкостный, драматический, осиянный сон, суть которого он так и не смог впоследствии припомнить, хоть и поныне хранит его в шкатулке своих драгоценностей. Спал он по обыкновению голым и потому несколько времени колебался – ограничиться ли трусами или обмотать вокруг чресел клетчатый плед. Остановившись на пледе, он погремел спичечным коробком, запалил стоявшую у постели свечу и выскочил из комнаты, готовый спасать Аду со всеми ее личинками. В коридоре было темно, вдали заходился восторженным лаем таксик. Вслушиваясь в замирающие крики, Ван уяснил понемногу, что горит так называемый баронов овин, громадная, любимая всеми хоромина, стоявшая милях в трех от усадьбы. Случись это ближе к осени, полсотни коров лишились бы корма, а Ларивьер – полдневного кофе со сливками. Ван почувствовал себя ущемленным. Уехали, про меня забыли, как бормочет старый Фриц в финале «Вишневого сада» (Марина – вылитая Раневская).
Так и оставшись в тартановой тоге, он и черный его двойник винтовой подсобной лестничкой спустились в библиотечную. Опершись голым коленом о ворсистый диван под окном, Ван отодвинул тяжелую красную штору.
Дядя Дан с сигарой в зубах и повязанная платочком Марина, из объятий которой Так издевательски гавкал на дворовых собак, как раз в этот миг усаживались, окруженные машущими руками и мотающимися фонарями, в маленький автомобиль – красный, точно пожарная машина! – лишь для того, чтобы на скрежещущей кривой подъездного пути их обскакали три верховых английских лакея с тремя французскими горничными en croupe. Походило, будто вся домашняя челядь отправляется любоваться пожаром (событие нечастое в нашей сырой, безветренной стороне), пользуясь всеми доступными телу и воображению средствами передвижения: рыдванами, рындами, тарантасами, тачками, тандемными велосипедами и даже багажными заводными telegas, коими местный станционный смотритель снабжал семейство в память об Эразмусе Вине, изобретателе оных. Лишь гувернантка (как обнаружила к этому времени Ада, не Ван) проспала все на свете, хрипя и всхрапывая в комнате рядом со старой детской, в которой маленькая Люсетта пролежала с минуту, бодрствуя, прежде чем припуститься вдогонку за сном и запрыгнуть в последнюю из мебельных фур.
Стоя на коленях перед венецианским окном, Ван наблюдал, как сжимается и пропадает воспаленный глазок сигары. Этот всеобщий исход... Давай теперь ты.
Этот всеобщий исход действительно представлял собой чудесное зрелище, благо и фоном ему служила запорошенная звездами небесная твердь почти субтропического Ардиса, подкрашенная между черных деревьев, в том месте, где Полыхал Овин, далеким фламинговым рдением. Чтобы добраться туда, приходилось огибать большой водоем, и порою я видела, как поверхность его там и сям дробится чешуйками света – всякий раз что какой-нибудь героический грум или мальчишка-буфетчик перерезал его на водных лыжах или роброе, а то еще на плоту, – рябь от плота напоминает обычно японских огненных змеев; теперь же любой мог оком художника проследить за автомобильными фонарями, передним и задним, которые двигались на восток вдоль берега AВ этого прямоугольного пруда, а достигнув угла В, резко сворачивали, одолевали короткую сторону и вновь, в ракурсе смятом и смутном, сползали к западу ровно до середины дальнего берега, где, отвалив на север, скрывались из виду.
Когда последние два челядинца – стряпуха с ночным сторожем – рысью перемахнули лужайку, направляясь к безлошадной двуколке или бричке, что стояла, маня их воздетыми дышлами (или то была колясочка рикши? за дядей Даном ходил когда-то слуга-японец), Ван с восторгом и страхом различил в сажных зарослях Аду: в длинной ночной сорочке она миновала кусты, держа свечу в одной руке и туфельку в другой, будто крадясь по пятам запозднившихся огнепоклонников. То было всего лишь ее отраженье в стекле. Уронив подобранную туфельку в корзину для мусора, она забралась на диван, к Вану.
– Отсюда видно что-нибудь, скажи, видно? – повторяла темноволосая девочка, и сотня овинов пылала в ее темноянтарных глазах, пока она, улыбаясь, с блаженным любопытством вглядывалась в темноту. Он взял у нее и аккуратно пристроил на подоконник свечу – пообок своей, подлиннее. «Ты голый, как не стыдно», – не повернув головы, без осуждения и нажима произнесла она, отчего он, Рамзес Шотландский, препоясался потуже, пока она устраивалась рядом с ним на коленях. С минуту оба созерцали заключенный в раму окна романтичный ночной пейзаж. Затем он начал гладить ее, уставясь прямо перед собой, трепеща, незрячей ладонью сопровождая сквозь батист ложбинку на спине.
– Смотри, цыгане, – прошептала она, указав на тройку теней, – двое мужчин, один с лестницей, и дитя, а может быть, карлик, опасливо пересекали седую лужайку. Приметив пламя свечей в окне, они обратились в бегство, маленький отступал a reculons, словно бы щелкая фотокамерой.
– Я нарочно осталась дома, надеялась, что ты тоже останешься, – это такое хорошо подделанное стечение обстоятельств, – сказала она или стала впоследствии уверять, что сказала, а он между тем все гладил ее струистые волосы, тискал и мял ночную рубашку, еще не осмеливаясь поднырнуть под нее, осмеливаясь, впрочем, сдавливать ягодицы, пока она, тихо зашипев, не села себе на пятки и ему на ладонь, и горящий карточный замок немедля обрушился. Она повернулась к нему, и в следующий миг он уже целовал ее в голое плечо, притиснувшись к ней, как тот солдатик в очереди.
Впервые о нем слышу. Я полагал, что единственный мой провозвестник это старенький Нимфопоганец.
Прошлой весной. Поездка в город. Утренник во французском театре. Мадемуазель никак не припомнит, куда она запропастила билеты. Бедняжка, как видно, решил, что «Школа жен» это про потаскушек, а то и вовсе стриптиз.
Ce qui n'est pas si bete, au fond. Если вдуматься, не столь уж и глупо. Ладно. В той сцене с Неопалимым Овином...
Да?
Ничего-ничего. Продолжай.
Ах, Ван, той ночью, в тот миг, когда мы бок о бок стояли с тобой на коленях, при свечах, будто Молящиеся Детишки в каком-то дурацком фильме, обратив – не к бабушке, читающей рождественскую открытку, но к удивленному и удовлетворенному Змию – две пары подошв, покрытых мягкими складками, которые мы унаследовали от обитателей древесных ветвей, мне, помню, страх до чего не терпелось получить от тебя кое-какие чисто научные сведения, потому что косвенным взглядом...
Нет, не сейчас, сейчас это не самое приятное зрелище, а через миг оно станет и того гаже (примерно в этих словах).
Ван все не мог решить, действительно ли она невежественна до подобных пределов и чиста, как ночное небо, – уже лишившееся огнистого оттенка, или это полнота опыта понукает ее предаваться хладным забавам. Впрочем, ему было не до тонких различий.
Погоди, не сейчас, полузадушенно лепетал он.
Она настаивала: но мнентиресно, неттыкажи...
Своими складками плоти, бывшими в случае наших страстных единокровок parties tres charnues[54], он разделял и ласкал ее длинные, мягкие, свисавшие почти что до люмбуса (когда она, как сейчас, откидывала голову) черные шелка, норовя подобраться к еще теплым с постели сплениусам. (Совсем ни к чему, здесь или где бы то ни было, – где-то уже встречалось нечто похожее, – мутить достаточно чистый слог темными анатомическими терминами, завязшими в голове психиатра еще со студенческих лет. Поздним почерком Ады.)
– Мнентиресно, – повторила она, едва он с жадностью впился в горячую, бледную добычу.
– Нет, но мне же интересно, – произнесла она совершенно отчетливо, но и совершенно уже не владея собой, потому что его пролазливая ладонь, наконец, отыскала дорогу подмышкой, и палец, прижавший сосок, отозвался у нее в нёбе подобием звона: звонка, зовущего горничную в георгианских романах, – черта, непостижимая в отсутствие elettricitа