Мы стали прощаться. Нам с Олдржихом пора было в путь-дорогу, а Еве — на работу.
Я был как на иголках, неотвязно думая о той неожиданной, доверительно теплой минуте, вдруг сблизившей нас и много сулившей в будущем. А Ева? Не забыла ли о ней Ева? И вообще — каким способом собиралась она вернуть мне то, что пообещала, не успев произнести ни слова? Окаянный Олдржих! Я уже потерял было всякую надежду, как вдруг Ева, обернувшись ко мне, как ни в чем не бывало произнесла:
— Смотрите-ка, у вас пуговица еле держится. Потеряете. Погодите, я пришью.
Она решительно потянула меня к себе за кожаную куртку, и пуговица тут же оказалась у нее в руках. Пришита она была, может, и слабовато, но, готов поспорить, продержалась бы еще довольно долго. Укрепляя пуговицу, Ева улыбнулась мне простой и естественной улыбкой (ах, не такой уж естественной и не такой уж простой, я ведь чувствовал ее учащенное и обжигающее дыханье!).
В первый момент я для виду повел себя недотепой, но быстро перестроился. Мне почудилось, что этой тонкой, но прочной нитью Ева как бы соединяет нас, опутывает наше сближение вроде бы незримой, но густой сетью. Как польстило мне это лукавство! Снова вскипела в жилах кровь.
Зато Олдржих! Он был подавлен и просто задыхался, ловя ртом воздух. В эту минуту он готов был собственными руками оборвать все пуговицы на своей куртке.
— Нам пора, Адам, — обиженно буркнул он.
Ева своими ровными крепкими зубками перегрызла нитку и подняла к нему раскрасневшееся лицо.
— Что это вдруг за спех такой? — спросила она. — Обычно вы задерживались и дольше.
— У нас сегодня еще работы выше головы, — выдавил из себя Олдржих.
— А обычно ниже?
Глаза ее озорно блеснули. Она подсмеивалась над ним.
Отвернувшись, Ева воткнула иголку в отворот халата… Я ощутил короткое, крепкое пожатие ее руки. А на моей ладони остался вялый, безуханный, еще теплый белый цветок…
Ах, Ева, прелестная чертовка! Ладонь мою словно обожгло. Долго еще берег я, как драгоценный талисман, этот немудреный цветок. (Это был настоящий талисман, я верил в него. Хотя, конечно… Боже мой, Адам… Ты же прекрасно знаешь, что на засохший цветок ни одна пчела не сядет.) Я весь горел, я пылал. Сердце мое ликовало и пело…
Погода переменилась; после осенней слякоти в воздухе запахло снегом; я говорил с Евой по телефону, но добраться до нее не добрался. Работы было по горло.
Мы заканчивали новую высадку, сгребали листья, рыхлили почву вокруг деревьев; вносили удобрения и настилали компост вокруг персиковых саженцев… К тому же шли бесконечные совещания с руководством. Заканчивался хозяйственный год; необходимо было разработать и подготовить новые планы — а из-за этого порой доходило до ссор. Все вечера я проводил над бесчисленными бумагами, составлял графики, писал отчеты, заполнял ведомости и отвечал на анкеты. Мы спешили, тем не менее Олдржих раз или два не явился на работу. Да и занимаясь делами, тоже часто останавливался в раздумье; опершись о заступ, смотрел куда-то в пустоту. О Еве ни слова, только бросал на меня ненавидящие взгляды — чем дальше, тем чаще. Стал язвительным и въедливым. Однажды — в этот день мы должны были закончить подготовку персиков к зиме — Олдржих уже с самого утра был не в духе. Я почувствовал, что он куда-то собирается.
— Что стряслось? — спросил я.
— Около полудня мне надо смыться, — ответил Олдржих.
— Но и работу нужно закончить обязательно. У тебя ее еще порядочно. Так что поторапливайся.
Олдржих чертыхнулся; подавил злость. Принялся за дело. Работал как зверь, чуть ли не дымился. Не завтракал и не обедал. К двум часам кончил. И, не сказав ни слова, смотался. Побежал на автобус. Уехал. К Еве.
Я хоть и посмеивался, но на сердце кошки скребли. Бросить бы все и тоже махнуть к ней! Да нельзя — назначили еще одно совещание! Целую ночь я не сомкнул глаз, неотступно думая о Еве. А утром… Утром искоса, но тем настойчивее разглядывал Олдржиха. Он угрюмо молчал, словно в воду опущенный. Довольно было беглого взгляда, чтобы понять — ему не повезло. Сердце мое радостно дрогнуло. Еще бы, как не ликовать, если соперник, претендовавший на руку твоей избранницы, остался на бобах? (Какая отрада, какая облагораживающая душу радость — сознавать, что твой ближний страдает!)
Я не выдержал напряженности молчания и после обеда в лоб спросил:
— Ты к Еве ездил?
Он одарил меня яростным взглядом покрасневших глаз — наверное, решил, что я издеваюсь, — и пробурчал под нос что-то невнятное. Я решил, что он так ничего и не скажет, как его вдруг словно прорвало. Прежде судьба Евы вызывала у него жалость, он возмущался бывшим ее супругом, испортившим ей жизнь — мы ведь кое-что знали о неудачном Евином замужестве, — теперь же обвинял и проклинал ее.