— Понятно, чего бы тебе хотелось! — Я напускаю на себя серьезность. — Вот бы славно, коли все лежало под рукой. Хватишь на ощупь — и готово. Да только так не получается, мил человек, а значит…
— Помолчи уж! — обрывает он. — Ясно, куда ты клонишь. Знаю я тебя!
(Не любит Олда критики — да и то сказать, кто ее любит?) Всегда он один прав, а кто с ним в данный момент спорит — тот ему враг, авторитет подрывает. И не только его. Каждое такое слово небось и выше метит.
— Знаю я тебя! — повторяет он. — Да и чего от тебя ждать? Ты зловредней всех. Одни прожекты на уме, а уж упрям как черт. Чуть что — на дыбы, будто норовистый конь. А сам так человека замучишь, что из него дух вон. О порядке ты и понятия не имеешь. Еретик ты. Жду не дождусь, когда угомонишься — может, ногу вдруг сломаешь иль хотя бы подвернешь. А ну как настанет такой день, когда и ты дашь себе роздых и удовлетворишься тем, что есть?
— Удовлетворюсь тем, что есть? — ухмыляюсь я. — Да ведь это значит посадить себя на привязь. Я могу, конечно, попридержать себя, но только до поры до времени, пока не почувствую, что пора двигать дальше. А разве ты сам не стремишься к лучшему? Ведь прежде вроде бы тоже…
— Хватит издеваться, Адам! Помолчал бы уж! Везет тебе, одно слово. Во всем и всегда. Просто везет — и все тут.
Он сморщил нос, скорчил кислую мину. Я прямо ощущаю, как он давится горечью. И мне понятно, что его мучит. Но я ему потакать не намерен. У меня кровь горячая, я не люблю, когда вешают нос на квинту.
— Считаешь, везучий я, да? Не знаю. Знаю лишь, что работаю и люблю (и в то и в другое вкладываю Душу, это ясно) — вот и все. А ты… Тебе небось этого мало? Чего же недостает тебе, а? — подначиваю я.
Мы оба понимаем подноготную нашего спора.
Обидевшись, Олдржих бросает на меня яростный взгляд и встает.
— Ладно, мне пора. Работа…
— Успеешь…
— Я ведь к тебе так только, по дороге заскочил… — бурчит он. — А тут прекрасно! Никаких волнений. Тишина. Покой. Благодать! Только птицы щебечут, и никаких тебе телефонов. Ну, ты-то найдешь, откуда мне позвонить. А вот тебя, если уж мне чего потребуется, днем с огнем не сыщешь. Вечно то в саду, среди деревьев, то в поле, под солнцем и ветром. А я? Работа чумная! Изломанная, изуродованная, незадавшаяся жизнь! Бумаги, бумаги, телефонные звонки, собрания, совещания, циркуляры, отчеты, выкладки — доведут они меня до ручки! Еще чуток — и дух вон… И это еще не все, милок! Если бы только работа… да ты и сам знаешь. Сижу, как птица в клетке…
(Он упивается своими бедами, будто сладким вином. И не отступится, пока не упьется до конца.)
Он весь как-то сникает, и вот передо мной вконец опустошенный человек, уставший, измученный, позеленевший от зависти.
— Ты преувеличиваешь, Олдржих. Как всегда. Ты же сам выбрал себе судьбу, так что жаловаться нечего. На кого тут сердиться? На себя? Издавна говорится, как постелешь, так и поспишь. И нечего сетовать, что постель слишком жестка, или коротка, или спишь с той, которая тебе давно опостылела. Везенье, голубчик, всегда от человека зависит. Одно для меня ясно: на скуку ты не жалуешься.
— Что да, то да… — вздыхает Олдржих.
Он еще некоторое время топчется в нерешительности и наконец прощается.
— Ну, я пошел. И впрямь работы много. А ты пируй себе на здоровье. Я с юбилеем не тороплюсь. Как вспомню про свое пятидесятилетие, так волосы дыбом.
— Десять лет промелькнут, и не заметишь, — успокаиваю я его. — В конце концов не важно, сколько у кого десятилетий за плечами (как бы не так!), главное — как ты их ощущаешь.
— Вот мерзавец, — бросает Олдржих. — Тебе хорошо насмехаться, у тебя тут не жизнь, а малина. А у меня? Эх… — Зевнув, он устало машет рукой и удаляется.
Медленно-медленно бредет по берегу, направляясь к дороге, проторенной через сад. Бредет, спотыкается — а мне все не хочется уходить отсюда. День чудесный. Ласково греет солнышко, его тепло мягко гладит лицо. К тому же я еще не допил свою бутылку.