Выбрать главу

Наливаю и снова отхлебываю; остается на донышке. Да — Олдржих… Я против него — богач. Сам развожу на этой земле все, что хочу и что подсказывают мне два самых верных, самых надежных советчика — мой разум и моя фантазия, неутолимая жажда нового. Жажда трудиться на пользу и на радость. И через труд — все больше узнавать и все лучше использовать щедрость и силу нашей земли. Разведывать, какие из дивных, сочных плодов и фруктов лучше всего приспособлены к этой земле и к погоде, к месту, где я волен размещать мои саженцы, пестовать их и взращивать. Выяснять, какие сорта нежных персиков, яблок, абрикосов и вишен до сих пор скрываются в безвестности, дремлют где-то, полные сил, пробуждаясь из года в год, а могли бы осчастливить нашу пышную подржипскую землю. (И тут, как я понял, немного фанфаронства, показухи, «сумасшедшинки», дурачества и одержимости не помешает. Да будут они благословенны. И нет мне дела до того, что Олдржих — а этот бедолага вовсе не одинок — предпочитает окружать себя людьми, которые, как лошаки, ходят лишь по давно утоптанным, утрамбованным дорогам да жуют завалящее, давно истлевшее сено.)

Что же такое счастье, думаю я… И вот когда я смотрю на сад и двухэтажный домик с темно-красной черепичной крышей, увенчанной крестом телевизионной антенны, — домик стоит чуть пониже, посреди разбегающихся веером рядов молодых яблонь, в нем живут и радуются жизни моя жена и дочь Луция (наш сын Томек отбывает сейчас солдатскую службу), — мне начинает казаться, что счастье я ощущаю всем своим существом. Я вдруг осознаю, что счастье — это радость; она родится в тебе, и ты пробуешь ее на вкус, трогаешь руками, обоняешь; счастье — это когда исполняется то, о чем мечтал, для чего пришлось, засучив рукава, накинуться на работу и приложить чертову прорву усилий…

Я отхлебываю и смакую сладостные глотки довольства собой с тем большим наслаждением, чем тяжелее был путь к нему, чем больше препятствий пришлось преодолеть, сломать и убрать со своего пути, а иногда — как без этого! — обойти стороной. И вот желания твои исполнились, счастье свое ты крепко держишь в руках. Оно — твое.

Вот потому-то я и твержу себе: ты хочешь остаться счастливым, Адам? В таком случае, мой милый, не уставай мечтать: мечта, страсть, желание никогда не должны умирать в твоем сердце. Так же как воля и стремление воплотить их в жизнь. Ты борешься за свою мечту и, борясь, идешь ей навстречу. И зовешь счастье к себе на пир. Счастье — это и желанный гость, и божественный напиток, но в нем и пот, которого ты не жалел, когда давил и гнал этот сладостный нектар. И чем объемистей сосуд, из которого ты вкушаешь его, тем он тебе приятней. Каждый глоток подкрепляет тебя и, согревая, веселит душу.

А то — черт его знает почему (скорее всего оттого, что сейчас этот мой нектар перемешался с нашим сватовавржинецким) — счастье обретает вдруг форму прекрасной, зрелой, полной любви и томления женщины. Вот она раскрывает свои объятья. Ты прижимаешь ее к себе и гладишь сильными, трепетными пальцами, заждавшейся и щедрой ладонью.

Сопротивляясь, она отдается тебе. Мгновенье — и ты с нею одно тело и единая душа. Жизнь и любовь всегда требуют полноты, отдачи без остатка…

Эта женщина твоя. Она само наслажденье и принадлежит тебе. Какое блаженство! И вот ее уж нет. (Не пугайся, Адам: женщина с прекрасным лицом и телом, с такими чертами характера и теми свойствами, какими ты ее наделил, пока рвался к ней, напрягая мышцы, сердце, мозг, а иногда и речь, — эта женщина не убежит от тебя. Она твоя. Но надобно всегда сызнова идти к ней, сызнова возвращать ее к себе.)

Я грежу… Слава богу, желанье во мне не иссякло. Представление о счастье как о прекрасной женщине, одаряющей бурной радостью, — его выдумал я сам, но никому не навязываю. В особенности своей жене, хотя — господи боже мой, как же она порой бывает на нее похожа. Хорошо, что не во всем. (Могу поклясться, что моей Еве счастье не представляется в образе прелестной женщины. Скажи я ей о своих фантазиях — вот натворил бы себе хлопот! Наверняка стала бы презирать меня, и с полным правом — если бы той женщиной не была сама.)

Поднимаю голову. Олдржих тем временем подошел к нашему домику. И вовсе он не спешит. Еле тащится и глазеет по сторонам… Поглядел направо, налево, я словно вижу, какой неспокойный у него взгляд. Кружит на месте, словно идти домой ему совсем неохота. (Живет он неподалеку, в небольшом коттедже, который получил за женой в приданое. Но вместе с коттеджем приобрел и жену, энергичную, решительную и суровую женщину, сухарь сухарем, которая теперь не дает ему ни минуты покоя. Такой хозяюшке ничем не угодишь, все-то ей не по нраву. Так что я ему не удивляюсь.) Олдржих стоит… и, наверное, делает вид, будто любуется склоненными под тяжестью плодов ветвями; вот он тянет руку к цветку подсолнуха, что растет у нас под окном. Наклоняется к нему, сует нос, будто шмель, а сам — могу поспорить на что угодно — глазами так и стреляет в надежде увидеть совсем иную красу. Ему хотелось бы хоть краешком глаза взглянуть на Еву, мою подругу жизни, и лишиться дара речи — а может, наоборот: обрести красноречие. Увидеть ту, которую когда-то потерял, и потерял — добавлю — по своей вине.