Вижу ее как сейчас. Она сидела в лаборатории, склонясь над широкой стеклянной плошкой, выбирая пинцетом и пересчитывая какие-то проросшие семена… Гибкая и статная молодая женщина в белом халате, с темными, коротко подстриженными волосами, загорелым лицом и красиво вылепленными полными губами. Она подняла голову и пронзила нас вопрошающим, но открытым и твердым взглядом блестящих, словно от солнца, карих глаз. Из-под небрежно расстегнутого халатика соблазнительно светилась золотистая кожа полной шеи, и чуть ниже смело вырисовывалась линия высокой округлой груди.
— Черт возьми, вот это привой! — вздохнул Олдржих, едва мы остались одни. — Если привить, такая выйдет порода — никаких трудов не пожалеешь!
Он смачно прищелкнул языком, представляя себе результат.
Я согласился, но своего восхищения никак не выразил. Короче говоря, Ева покорила нас с первого взгляда; мы оба думали о ней. Особенно после того, как узнали, что несколько месяцев назад она ушла от мужа. И теперь жила одна, с маленьким сынишкой, которому едва исполнилось четыре года.
С той поры на селекционной станции в городе Мельник у нас постоянно находилось какое-нибудь дело. То мы выбирали новые саженцы — события происходили как раз в конце лета, — то требовалось отдать на анализ почву из какого-то уголка нашего сада (время от времени контроль все-таки необходим!). Потом нам приспичило определить всхожесть какого-то сорта сеянцев. Мы оба наперебой измышляли самые разные предлоги. Ездили к Еве вместе, используя каждую свободную минутку.
Иногда Ева серьезно, сосредоточенно изучала что-то в своих пробирках, колбах, склянках, чашках и баночках, склонялась над микроскопом, измерительными приборами или над табличками разноцветных диаграмм; казалось, она вовсе и не слышит, о чем мы толкуем.
А иногда снисходительно принимала знаки нашего внимания и ухаживания, более того, они явно доставляли ей удовольствие. Промывая в раковине свои пробирки и воронки или стоя у дистиллятора, она с любопытством наблюдала, как Олдржих увивается вокруг нее.
Он намеревался взять крепость штурмом. И льстил Еве непрестанно. И все время что-то из себя корчил. Шут гороховый, да и только. О чем бы ни заходила речь — о нашей работе или о погоде, о школе или отпусках, о грибах, рыбах или политике, о кинофильмах, книгах или танцах, — наш пострел везде поспел. Получалось, что и наш сад, и все, чем мы сообща гордились, — дело только его рук. Он напоминал мне то молодого проказливого козленка, то петушка, который топчется вокруг курочек, вытягивает шею, прикрывая глаза и встряхивая гребешком, а то и взлетит, раскинув крылья и обнажив шпоры. В его-то годы можно…
Иногда во время наших визитов глаза Евы менялись, напоминали глубокие, непроницаемые омуты. Она задумывалась и хмурила брови. В эти минуты она, казалось, уносится мыслью куда-то далеко-далеко. И вдруг, словно внезапно очнувшись, одаряла нас радостной улыбкой, исполненной искрящегося лукавства, а то и долгим пристальным взглядом, проникавшим, как скальпель, в самое сердце. (Естественно, Олдржих предполагал, что все это предназначено только ему.)
В эти мгновения можно было явственно ощутить, как быстро струится по жилам ее горячая кровь. Стоило ей подняться со стула и легкой походкой пройтись по лаборатории, как сразу чувствовалось, какой искрометной, с трудом обуздываемой энергией она заряжена. В такие моменты походка ее напоминала выступку чистокровной красавицы кобылки. Кроме всего прочего, Ева умела смеяться счастливым и заразительно звонким смехом.
Как она нравилась мне с этим своим задушевным и веселым смехом! После всех радостей, горестей и неудач, что выпали на мою долю в трудовой и супружеской жизни, не говоря уже о последних трех годах, когда я остался вдовцом, ко мне словно возвратилась молодость. (Ева была на одиннадцать лет моложе меня. Сперва я — дурень, осел! — этого испугался. А потом сказал себе: да разве же Ева не сотворена из ребра Адама? А это значит, что к моменту ее сотворения мой праотец уже немало пожил и исходил по матушке-земле не одну тропинку! Это сознание очень меня утешило.)