— «Кто не пребудет во мне, тот оторванная ветвь и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают».
Второй иезуит отозвался:
— Никогда не бывает слишком поздно. Ещё есть время.
Бруно неожиданно выпрямился, расправил плечи. Он в эту минуту точно вырос, казался сильнее и красивее. Со смехом ответил он иезуиту:
— Нет, поздно. Я не учитель вам. Я — тот распятый, которому вы поклоняетесь, сами об этом не зная. Я ещё более велик, чем он. Умирая, я завершаю искупление, я приобщаюсь к жизни, которой вам не дано узреть. — На лице его выразилась скорбь. — Когда я рождался, мать ради меня проливала кровь свою. Так и я иду на муки ради того, чтобы другие могли быть счастливы.
Он улыбнулся и начал торопить людей, окружавших его. Зачем они медлят, ведь ветер уже смел с неба последние остатки звёздной россыпи и завывает вокруг разрушенных камней. Холод жалил Бруно так больно, словно на теле его уже открылись раны. Окружающий мир был как соль в этих ранах. Но Бруно улыбался. Душа витала где-то на грани между горечью и упоением.
— Не мне бояться! — произнёс он. — Всё на моей стороне. Всё в мире, кроме вас, бедные слепцы...
Его повели. Мир казался радужным сквозь горькие слёзы. Факелы все струили неровный мертвенный свет и плевали вверх волнистыми лентами дыма. Бруно думал о том, что он ещё увидит утреннюю зарю. Ещё один раз свет, потом — ничего. Останется только имя его, только сила, что жила в нём, что была как боевой клич и как песня любви. Не умрёт вовеки материя и та человеческая энергия, которая будет управлять природой и изгонит торжествующего зверя. «Будут ли моё имя произносить с благодарностью, когда мужчины и женщины узнают новую жизнь на свободной и покорённой земле? Или меня забудут? Это всё равно, ибо то, что я сделал в жизни, прекрасно».
И всё же сердце томила боязнь, что люди забудут его, потому что это значило бы, что нацарапанные в тюрьме строки не поняты, пропали даром. «Нет, не пропадут, не пропадут», — твердил он себе, и сердце его истекало блаженством.
Его вели улицей, ещё безлюдной в такой ранний час. Да, многое свершилось в тот юбилейный год.
Всё тело болело от головы до ног, как будто кости были перебиты. Думали, что у него не хватит сил идти пешком. Но он шёл. Он не хотел, чтобы его везли на смерть в телеге. Особенно мучительно болели плечи, потому что суставы остались вывихнутыми.
После вызова, брошенного им конгрегации, его пытали. Его подвесили на ремнях, и тогда он понял, почему до синевы наливались кровью лица тех людей, которых он видел в Венеции. Но он не кричал. Ему вывёртывали в тисках руки и ноги так, что казалось, будто ломаются кости, но палачи знали своё дело, они до этого не доводили. Ведь Инквизиция предписывала, поскольку возможно, не проливать крови. Если крови не было, пытка не ставилась в вину, точно так же как сожжение официально называлось «наказанием без пролития крови».
Потом его пытали на дыбе. Так продолжалось много дней. Повторять пытки было запрещено, но священники давным-давно изобрели способ обходить это запрещение. Они утверждали, что «продолжать» пытку не значит «повторять» её. И продолжали её до тех пор, пока считали нужным, увещевая при этом еретика не отвергать прибежища неоскудевающей любви Христовой.
Увидев в толпе женщину с незавитыми каштановыми волосами, отливавшими горячим золотом, он вспомнил свою мать, и ему захотелось поближе всмотреться в лицо женщины: неужели привезли мать из Нолы, чтобы она присутствовала при его казни? Но потом он подумал, что этого не может быть: у матери, если она ещё жива, волосы, должно быть, давно поседели. Хотелось верить, что она никогда не узнает, какой смертью умер её сын. Она бы не поняла, и ей было бы тяжело. Он и при жизни никогда не был к ней так добр, как мог бы быть. Вспоминая ликующий вид матери в день его посвящения в сан, он почувствовал к ней острую ненависть.
Мальчишки стали швырять в него камнями, но один из «утешителей», в которого случайно попал камень, сердито закричал на них. Иезуит увещевал Бруно не пытаться противопоставить свой жалкий ум неисповедимым путям Господним. Доминиканец взывал к нему в последний раз, моля не навлекать столь неслыханного позора на их орден. Алебардщики невозмутимо шагали рядом, не обращая внимания на толпу монахов и «утешителей», окружавших еретика. Шедший впереди офицер поглядывал на окна домов, из которых, привлечённые шумом, высовывались женщины с неподобранными косами, спускавшимися на пышную грудь.
Бруно тоже увидел одну из этих женщин — с широким заспанным лицом, с крепкими обнажёнными плечами и толстыми красными губами. Глаза их встретились — взгляд Бруно был пристален, ласков и в то же время рассеян. Он прошёл мимо, не думая о женщине, но где-то в глубине глаз остался образ её пышной плоти. Напряжение, в котором он находился, мешало ему ясно сознавать свои ощущения.