Выбрать главу

   — Войдите, — крикнула больная замирающим, сладким голосом. Бруно открыл дверь и увидел синьору Виньеро, которая сидела в постели, откинувшись на подушку в кружевной наволочке, под балдахином из чёрной тафты и жёлтого атласа, обшитым шёлковой бахромой, чёрной с жёлтым. Жёлтый цвет подчёркивал мертвенную бледность жуткого, измождённого лица с ярко нарумяненными щеками и горящими глазами — глазами дикого зверя, который задыхается в своей берлоге. «Зачем я пришёл сюда? — подумал Бруно. — С каких это пор я превратился в смиренного францисканца? Я теряю твёрдость».

И он посмотрел женщине прямо в лицо, в котором было что-то неуловимо отталкивающее. Жидкие локоны свисали на потный лоб, покрытый слипшимися комками белил. Бруно стоял на клетчатом коврике, заложив руки за спину.

   — Как великодушно с вашей стороны навестить бедную страдалицу, — сказала женщина, — страдалицу, прелести которой давно увяли. — Она слабо хихикнула, пошарила под подушкой и, вытащив небольшой веер, с судорожной кокетливостью стала им обмахиваться. — Не стоит уверять меня, что это не так. Я вижу вас насквозь. Вы — бесстыдник. Бесстыдник, — повторила она игриво. — Все мужчины — бесстыдники. Я их отлично изучила. А всё же, маэстро Бруно, при вас у меня так легко на душе. Когда вы подле меня и я закрываю глаза, я вижу свечи, горящие на алтаре и избавляющие меня от мук чистилища. Меня ведь не за что отправлять в ад, я всегда только покорялась судьбе, я — несчастная женщина, и Пресвятая Матерь Божия меня поймёт, потому что страдания женщины может понять только женщина. Где их понять Господу Богу, говорю я себе, лёжа здесь. Он ведь не женщина. Пускай он создал женщину, но создал-то он её иной, чем он сам? Вы бы всё это разъяснили мне, маэстро Бруно, и если такие мысли — грех, то мне нужно будет исповедаться. Странные у меня бывают мысли. Иногда мне думается, что вы бы могли быть моим духовником, отпустить мне грехи.

   — Да, — отозвался Бруно тихо.

   — Отчего это так? — спросила она голосом, неожиданно ясным, серебряно-звонким, как у ребёнка. — Отчего это вы моей душе приносите такой покой, а сами не покойны?

Бруно молчал и думал: «Надо опять приняться за изучение математики».

Женщина в постели продолжала говорить. Её тело, от тяжести которого в тюфяке образовалось углубление, было едва заметно под одеялом, когда она лежала вытянувшись. Казалось, от неё оставались лишь увядший бюст да измождённое лицо, жалкий осколок разбитой жизни, судорожно барахтавшийся в трясине разложения, в которую он попал. Синьора Виньеро болтала — и прожитые годы вставали перед ней, качались перед глазами, как флаги суетного тщеславия. И казалось, что первый слабый крик торжества истощит её дыхание и погрузит её наконец в белую трясину смерти, где она исчезнет навеки.

Подобно брошенному камню, разбивающему гладь озера, монотонный голос этой женщины ворвался в душу Бруно. И зыбь побежала по озеру, стремясь за пределы его, ряд убегающих кругов без общего центра; круг завихрился в спираль, и центр перемещался так быстро, что никакая окружность не могла удержать его. Крайняя кривая разогнулась в прямую, перешла в бесконечную непрерывность, и то была уже не прямая, не кривая, а — время, пространство, сила. Было лишь его тело, голодное, терзаемое видениями, да влекущее, пугающее неведомое в бренном теле первой попавшейся женщины, и в то же время — сеть вечности, вечное движение звёзд, лужа крови и слизи, бессмертная геометрия времени и пространства, все мыслимые формы красоты и силы, созданные жизненной необходимостью их субстанции, совпадение противоположностей в едином...

Накрашенная женщина взяла его за руку.

   — Да, вы страдали, синьора, — сказал он мягко.

Он слышал не голос чувства, а голос зла, которым пропитан мир, как пропитана гнилым запахом болот эта Венеция, венец человеческого искусства, благородный город зловония, выстроенный на воде, надёжной как суша.

   — Июль и август — месяцы лихорадки, — продолжал он. — Когда я в прошлый раз приезжал сюда...

Ему не хотелось продолжать, но синьора ждала. Он видел в своём воображении розовый куст у решётки сада его дяди в Неаполе. Розовый лепесток, схваченный невидимой нитью паутины, кружится на ветру. Казалось, этот лепесток один, без чьей-либо помощи борется с ветром, но он держался лишь до тех пор, пока не оборвалась невидимая, хрупкая нить. В летнее утро, тридцать лет тому назад...