Вначале ноланец говорил почти шёпотом, но постепенно повышал голос. Кто-то из торговцев услышал слово «могила».
— Все мы умрём, — сказал он, жадно глядя на куртизанку, на её ногу, обтянутую красным шёлковым чулком, на пышные бедра.
— Возможно, — ответил худощавый. — Но всё зависит от того, что называть смертью.
Немец восторженно захлопал в ладоши:
— Какие мы все философы!
Куртизанка расправила потёртую дамасковую юбку.
— Я торгую дублёными ослиными шкурами, — сказал вдруг худощавый громко, с вызовом.
Купцы с изумлением уставились на него и все разом что-то недоверчиво забормотали. Трое молодых людей затеяли игру в карты. Стеклоторговец, с которым у худощавого был разговор на пристани относительно добавочной платы за проезд, теперь неприязненно спросил:
— И хорошо у вас идёт торговля, сударь?
Но беседу снова нарушила больная девушка. Она опять завизжала на старуху, та с трясущейся челюстью забилась в угол.
— Это ведьма! — вопила девушка. — Иисус Христос, спаси меня от неё! — Она замахнулась на старуху распятием. — Христос, сделай, чтобы её сожгли, как ведьму, раньше чем она успеет околдовать меня! Я уже чувствую, как в меня вселяется дьявол. — Она судорожно извивалась, прижимая к груди распятие. — Меня хотят околдовать!
— Ей бы съесть огурец! — растерянно твердила мать девушки. — Солёный огурец!
Монах, бормоча заклинание, которым изгоняют бесов, поднял с пола косынку, снова уроненную девушкой. Девушка со стоном уткнулась лицом в колени матери. Платье её вздёрнулось, открывая ноги без чулок, в красных туфлях с высокими каблуками. Ноги были искусаны блохами. Монах сел подле неё и, вперив глаза в её затылок, где из-под ленты выбивались мелкие кудряшки, тихим, проникновенным голосом стал говорить ей о неисчерпаемой благости Божией. Куртизанка объясняла студентам, отчего она носит непарные подвязки. Купцы толковали между собой о судьбе одного капитана-венецианца, ездившего в Софию. Капитан сошёл с ума после того, как у него от французской болезни провалился нос, и воображал себя львом Святого Марка. «А какой был достойный человек! Раз он ведром размозжил голову матросу, который ему нагрубил». Переплётчик-датчанин с грустными глазами тщетно пытался продать одному из венецианцев экземпляр четырнадцатого тома «Амадиса Гальского»[18], переведённого на датский язык, в переплёте из телячьей кожи, или Часослов в шёлковом вышитом переплёте, с углами из серебряных нитей и галуна, серебряными застёжками и красными шёлковыми закладками.
— А мне нравится эта шёлковая книга, — сказала куртизанка. — Приходите ко мне, и я её куплю у вас. Сейчас у меня при себе нет денег. — Её быстрые глаза обежали всех мужчин. Датчанин с серьёзным видом записал её адрес. Еврей сидел неподвижно в самом тёмном углу.
Герман начал рассказывать о своих злоключениях. Он купил в Праге лошадь за двадцать гульденов[19] и ехал на ней всю дорогу до Падуи, но когда в Падуе он её опять продал, его едва не надули.
Гордый приобретённым житейским опытом, хотя при этом и пострадал его карман, Герман объяснял, как ему следовало поступить. Надо было продать лошадь на одной из остановок недалеко от Падуи, тогда он взял бы за неё приличную цену и мог оставшуюся часть пути проехать в карете. А в Падуе все барышники в сговоре. Они знают, что содержание лошади здесь обходится очень дорого и поэтому обладатель её уже через несколько дней понизит цену. Каждый день к нему подсылали всё новых мнимых покупателей, для того чтобы они торговались с ним впустую; они уверяли его, будто рынок в Падуе забит лошадьми. Скоро Герман пришёл в уныние.
— Проклятые акулы! Но я таки перехитрил этих охотников за лошадьми. Я продал свою лошадёнку за двадцать крон[20] серебром — дороже, чем рассчитывал. Дело в том, что я встретил земляка, который торговал когда-то в вольном городе Данциге[21]. Но всё-таки, если бы я продал её по дороге в Падую, я мог за неё взять на пять-шесть крон дороже.
После своей красноречивой тирады по поводу грудей безумной девушки, человек, назвавший себя Фелипе-ноланцем, как будто утратил то бьющее через край оживление, которым искрились его умные глаза, которое прорывалось в голосе, звучавшем по-ораторски, несмотря на все его усилия говорить тихо, сказывалось это оживление и в беспокойных движениях худого тела, то грациозных, то резко порывистых. Теперь он сидел мрачный и делал вид, что слушает болтливого немца, но внимание его привлекало другое: полустёртый узор на юбке куртизанки; пряжки на туфлях девушки (которая, широко открыв глаза, слушала монаха); глубокие морщины вокруг рта её матери, волосы, росшие из ноздрей священника, который по-прежнему сидел, закрыв глаза и откинув назад голову; тростниковая циновка под ногами. Всё — отдельные детали, несущественные, но, сливаясь с тысячами других мелочей, они образуют целое — десятка два живых человеческих тел, управляемых беспокойными умами. Отрывки горя и надежд переплетались в том целом, что он называл своей жизнью; и было так трудно в них разобраться, а разобравшись, не давать воли отдельным переживаниям, не позволять им разрастаться, подобно раковой опухоли. Так много «души» — это уже болезнь, вроде рака. Обо всём этом думал ноланец.
19
20
21