Читая лекции в Глазго, Смит поддерживал самые тесные контакты с Эдинбургом, где находился его друг Юм. Он состоял членом одного известного эдинбургского клуба, образованного с целями протеста и агитации против нежелания правительства, опасавшегося якобистского заговора, ввести в Шотландию народное ополчение. Клуб этот закрылся после того, как правительство обложило высокой пошлиной любимый напиток членов его, кларет, а вместо него было организовано новое общество под названием “Избранные”. В нем участвовали литературные знаменитости тогдашнего Эдинбурга. Замечательно, что на втором уже собрании был поставлен на обсуждение вопрос о пользе запретительных мер относительно вывоза хлеба и что дебаты по этому вопросу были открыты Смитом. Уже тогда (1754 год) Смита, как и Юма, интересовала меркантильная система, и они изучали ее не только в тиши своих кабинетов, но и в сутолоке самой жизни. В детстве, как мы заметили, Смит отличался внешней рассеянностью и забывчивостью; с возрастом недостатки эти усиливались. Вот наш профессор среди большого общества, но он никого не замечает и сидит в одиночестве. Губы его шевелятся, он улыбается и наконец начинает разговаривать сам с собою. Вы подходите к нему, обращаете его внимание на предмет общего разговора. Профессор как бы пробуждается от своего забытья и начинает тотчас же говорить; говорит он много, говорит до тех пор, пока не выложит перед вами всего, что знает по данному вопросу, и притом с замечательным искусством. Несмотря на то, что он почти совсем не знал людей, достаточно было самого ничтожного повода, чтобы он начал описывать и характеризовать их. Если же вы обнаруживали сомнение и прерывали его, он с величайшей легкостью отказывался от своих слов и начинал говорить прямо противоположное. Как велика была его забывчивость, показывает, между прочим, следующий случай. Однажды он был приглашен на обед, устроенный в честь известного государственного деятеля, проезжавшего через город. За обедом или после обеда Смит по обыкновению погрузился в свою задумчивость и вдруг начал громко и несдержанно обсуждать достоинства, а больше недостатки находившейся тут же знаменитости. Ему напомнили обстоятельства, среди которых он находится. Философ сильно сконфузился, но тотчас же, как бы впадая снова в забывчивость, он пробормотал самому себе и окружавшим его: “Черт возьми, черт возьми, ведь все это верно!” В большом обществе, на службе, на улице – он всюду был одинаков. Заложив руки за спину и закинув голову, он прогуливался по улицам, погруженный в свои размышления; ничего нет странного, что эдинбургские торговки могли принимать его за сумасшедшего. Подписывая какую-то деловую бумагу, он вместо того чтобы расписаться скопировал подпись лица, расписавшегося раньше него. Таких курьезов, вероятно, немало было с ним, так как его голова вечно была занята вопросами, не имевшими никакого непосредственного отношения к окружающей действительности.
В 1759 году Смит напечатал свою “Теорию нравственных чувств”, и с этого времени нравственные вопросы отступили для него на второй план, а экономические, напротив, все больше и больше занимали его. Хотя “Теория нравственных чувств” намного слабее “Исследований о богатстве народов”, однако сочинение это было тотчас же замечено и на первых порах читалось усиленно, так что многие колебались даже, которому из них следует отдать предпочтение. По выходе книги Юм написал своему другу милое письмо, из которого приводим отрывки. “…Я все откладывал писать, пока не в состоянии буду сообщить Вам что-нибудь об успехе Вашей книги и предсказать с некоторой вероятностью, постигнет ли ее в конце концов вечное забвение или, напротив, она попадет в храм бессмертия. Хотя прошло всего только несколько недель со времени выхода ее, однако, я думаю, успели уже обнаружиться довольно серьезные симптомы, по которым я могу дерзнуть предсказать ее судьбу”. Здесь Юма якобы прерывают разные посетители, и он толкует о вещах совершенно посторонних. “Но какое отношение, – продолжает он, – имеет все это к моей книге, скажете Вы? Мой дорогой Смит, имейте терпение, успокойтесь, покажите, что Вы такой же философ на деле, как и в теории; не забывайте о пустоте, несообразности и легкомысленности обычных людских суждений, в особенности в философских вопросах, превосходящих понимание толпы. Истинный судья всякого мудрого человека есть его собственная совесть, и если он обращается когда-либо к мнению других людей, то только к мнению немногих избранных, свободных от предрассудков и способных оценить его работу. Действительно, самым верным признаком ошибочности известного суждения может служить одобрение толпы, и Фокион, Вы знаете, всегда подозревал себя в какой-нибудь несообразности, когда толпа встречала его слова рукоплесканиями… Теперь, в надежде, что Вы укрепили себя надлежащим образом всеми этими рассуждениями и готовы спокойно выслушать какое угодно мнение о своей книге, я должен сообщить Вам печальную новость: Ваша книга оказалась весьма несчастной, ибо публика склонна восхвалять ее до чрезмерности. Ее с нетерпением ожидали глупцы, а литературная чернь начинает уже превозносить ее весьма громко своими похвалами. Три епископа заходили вчера в лавку Миллера, чтобы купить ее, и осведомлялись об авторе. Епископ Питерборо рассказывал, что в компании, с которой он провел вечер, эту книгу превозносили выше всех других. Герцог Аргильский высказывается в пользу ее решительнее, чем он имеет обыкновение делать это… Лорд Литтельтон говорит, что Робертсон, Смит и Бауер составляют славу английской литературы… Карл Тоунсенд, считающийся первым умницей в Англии, так восхищен Вашей книгой, что, по словам Освальда, желал бы поручить автору ее воспитание герцога Бёклея и готов предложить ему такие условия, какие тот пожелает…”
Таков был успех первого капитального произведения Смита. Сообщая о намерении Тоунсенда, Юм не рассчитывал, чтобы из этого могло выйти что-либо. Нужно было предложить особенно выгодные условия, чтобы профессор, и притом профессор, пользующийся прекрасной репутацией, предпочел положение частного учителя. Поэтому Юм хотел устроить дело иначе; он хотел посоветовать отправить молодого герцога в Глазго, но упустил случай сделать это. Однако года четыре спустя Тоунсенд действительно обратился к Смиту и предложил настолько выгодные условия, что профессор согласился оставить кафедру и отправиться с молодым герцогом в заграничное путешествие. Глазгосский университет не представлял из себя укрепленной цитадели средневековых воззрений, и поэтому он не только терпел таких профессоров, как Смит, но и сожалел об уходе их. Сделав постановление об открывшейся вакантной кафедре, университет, как записано в его протоколах, “не мог удержаться от выражения искреннего сожаления по поводу ухода доктора Смита, известная честность которого и прекрасные душевные качества завоевали ему любовь и уважение со стороны его товарищей по профессии, необычайный гений которого, великие способности и громадная начитанность делали такую честь всему университету. Его изящная и остроумная “Теория нравственных чувств” доставили ему известность и почет в глазах писателей и понимающих людей повсюду в Европе. Его счастливый талант пояснять отвлеченные вопросы конкретными примерами и никогда не изменявшая ему настойчивость в сообщении полезных знаний отличали его как профессора и вместе с тем доставляли великое наслаждение и громадную пользу в образовательном отношении его молодым слушателям”. Подобную аттестацию профессора, несвободные от завистливых чувств, как и все простые смертные, нечасто выдают своему коллеге. Не забудьте, что это – не надгробная эпитафия, в которой можно свободно расточать хвалу, так как никто не опасается соперничества со стороны мертвеца, а протокол по поводу ухода человека, полного еще жизненных сил и полного надежд на будущее. Честь и слава университетам, умеющим ценить своих выдающихся людей; их ведь немного бывает и среди профессоров!..
Так закончилась профессорская карьера Смита. В 1763 году он отправился с молодым Бёклеем за границу, а по возвращении занялся делом более важным, чем чтение лекций студентам. Казалось бы, какой расчет был известному профессору превращаться в неизвестного воспитателя английского аристократа? Руководился ли он денежным расчетом, я не знаю. Но, по соображению всех последующих обстоятельств, нельзя не признать, что сама судьба не могла бы придумать свое великое произведение, и в интересах этого произведения ему необходимо было познакомиться поближе именно с Францией. Во-первых, Франция представляла тогда, по выражению Беджгота, “музей экономических ошибок”, – а задумываемая Смитом книга и должна была разоблачить такие ошибки, сделать дальнейшее их существование невозможным. Понятно, что изучать экономические уродства на месте, в “музее”, было куда полезнее, чем созерцать их издали. Положим, и на родине было их немало, но, во всяком случае, Англия все-таки не представляла “музея” в этом отношении. А во-вторых, что еще, пожалуй, важнее, во Франции существовала уже в то время целая школа, строившая свое экономическое учение на совершенно новых началах. Личное знакомство с представителями этой школы имело для Смита громадное значение. Не познакомься он обстоятельно с учением о земле как главной производительной силе, мы не имели бы, вероятно, и учения о труде как сущности всякой меновой ценности, как начале, на котором зиждется материальное богатство народов.