Его сестра росла беззаботной. Она была приятной и симпатичной. Иногда она переодевала малыша, играла с ним, как с живой куклой. Старшему это не нравилось. Он хмурился и смывал макияж, снимал кружевную шляпку, браслеты. Но на сестру не сердился. Ему была приятна ее живость, и малышу это шло на пользу, он переставал быть похожим на лежачего старичка. Сестра приносила старшему брату радость, которой ему так не хватало. Младшая, похоже, не очень понимала ситуацию. Она постоянно задавала вопросы, закатывала истерики, что-то воображала. Она все еще была ребенком. Он завидовал этой милой невинности. Как-то из соседней деревни к ним во двор пришла поиграть одна девчонка. Она кивнула на старшего и спросила у сестры, есть ли у нее еще братья или сестры. Та ответила отрицательно.
Однажды из яслей, где присматривали за малышом в течение дня, сообщили родителям, что больше не могут этого делать. Ясли находились на въезде в город, туда обычно отдавали детей из неблагополучных семей или тех, кого должны были поместить в приемные семьи, иногда ребята были с небольшими физическими недостатками, но не такими, как у малыша. У персонала не имелось необходимого оборудования, не говоря уже о специальной подготовке. Кроме того, в последнее время малыша била нервная дрожь. Он быстро моргал, судорожно двигал ручками. Небольшие эпилептические припадки, о которых когда-то предупреждал врач, не были болезненными, их можно было снять с помощью капель ривотрила, но они пугали. Малыш также плохо глотал, давился, и нянечки, панически боявшиеся его кашля, чувствовали себя беспомощными. А вдруг грипп? Такой хрупкий малыш сразу умрет. Малыша надо было куда-то пристраивать. Были ли какие-то организации, заведения, специальные школы? Очень мало. Страна нуждалась в сильных, работящих людях. Слабым места не оставалось. Для них мало что было предусмотрено. Школы закрывали перед ними двери, транспорт не был оборудован, дороги казались непроходимыми. Страна не знала, что для некоторых людей лестница или ступеньки превращаются в горную дорогу, в земляной вал или в пропасть. Что уж говорить о каких-то специальных заведениях… Через открытую дверь во двор до нас, камней, доносились обрывки разговоров, вопросы. На протяжении многих лет мы наблюдали, как люди оказывались совсем одни. Ибо родители и были одни. У них вошло в привычку ездить в город в администрацию. Мы видели, как они уходили рано утром, направлялись к небольшой парковке и садились в машину. Они брали пару бутербродов, бутылку воды. Так они могли отсутствовать целыми днями. Сидеть на приеме в мэрии, социальных службах, органах, якобы занимающихся помощью таким семьям, министерствах; но там только множили трудности. Их путь был ледяным, нечеловеческим, утыканным аббревиатурами: MDPH, ITEP, IME, IEM, CDAPH. В зависимости от ситуации те, кто принимал родителей, были чересчур суетливы или же невозмутимы до отвращения. Вечером родители тихо обсуждали прошедший день. Они должны были соблюдать безумные правила. Они входили в серые комнаты, где сидело жюри, и ожидали решения о том, будут ли они иметь право на какое-либо пособие, помощь, диагноз, место в больнице. Они должны были доказать, что с момента рождения ребенка их жизнь изменилась; они также должны были доказать, что их ребенок был не таким, как все: предоставить медицинские справки, подшитые в папку нейропсихометрические обследования, и теперь эта папка представляла для них ценность большую, чем кошелек. Их также просили составить планы на жизнь. Какие планы, если прошлая жизнь закончилась? Родители сталкивались с другими семьями, потерявшими всякую надежду, — людям не хватало денег, потому что помощь приходила с опозданием; с семьями, где никто ничего уже не понимал, потому что их дело где-нибудь зависало, и в случае переезда им приходилось начинать все сначала. Оказалось, что каждые три года нужно доказывать, что ребенок по-прежнему является инвалидом («Вы что, думаете, за три года у него отросли ноги?» — кричала чья-то мать). Они слышали, как одна пара чуть не сошла с ума, потому что, видимо, их ребенок был недостаточно «полноценен» для получения помощи, но слишком «полноценен», чтобы надеяться на включение в лечебную программу. Мать перестала работать, чтобы заботиться о малыше, поскольку никто другой о нем не заботился. Родители оказались в «серой зоне», населенной людьми, которым никто не помогает, у которых нет больше ни планов, ни друзей. Они узнали, что психическое заболевание, невидимое увечье, создает дополнительные трудности: «То есть моя дочь должна быть как-то физически изуродована, чтобы вы хоть что-то для нее сделали?» — шипел чей-то отец в регистратуре медико-социального центра, открытого только утром. Не раз старший видел, как его измученные родители вставали рано, приходили домой разбитыми, заполняли бумаги, подшивали их в папку, стояли в очередях, бегали за справками, бросали трубку, оспаривали дату или ложные данные; фактически превращались в попрошаек, думал он, и в нем зарождалась ярая ненависть к администрации. Это было единственное негативное чувство, которое укоренилось в нем навсегда до такой степени, что, став взрослым, он не мог подойти ни к одному окошку, что-либо подписать, заполнить какой-нибудь бланк. Он не продлевал кредитные карты и подписки, предпочитая платить штрафы и пени, лишь бы не иметь дела с бюрократией. Он никогда в жизни не подавал документы на визу, не заходил в нотариальную контору или суд, не покупал машину или квартиру. Никто никогда не понимал почему, кроме сестры, которая знала, как обратиться в налоговые органы, чтобы ему отменили какой-нибудь налог, как поменять телефонный тариф или оплатить медицинскую страховку. Единственным исключением было продление удостоверения личности, для чего было необходимо личное присутствие старшего брата. Младшая записывалась на прием, собирала нужные бумаги и сопровождала брата, не осмеливаясь даже с ним заговорить, потому что тот сидел на пластиковом стуле с абсолютно прямой вспотевшей спиной.