− Майкл. Вы говорили с ним сейчас? Что с ним случилось?
− Это мой сын. Майкл… – потерянно сказала она.
Ее слова звучали безжизненно, лишенные всякого смысла. Ей не впервые приходилось это говорить, и с каждым разом ее слова весили все меньше, превращаясь в стандартную фразу. Я понял, что Майкла нет. Вот почему она не говорит о нем. У нее нет сына, и нет детей вовсе. В доме были бы фотографии или другие признаки. Вот почему она так тепло приняла меня. Я заполнил пропасть в ее жизни, став тем сыном, с образом которого она живет уже долгие годы. Она сошла с ума. Это рана сделала ее такой. Вот почему она совсем одна в этом доме.
Многие бы отстранилась от Джеки, узнав ее правду, но я знал, что нужен ей сейчас и поборол возникшее желание хорошенько все обдумать, прежде чем решить, стоит ли продолжать с ней общение.
Я очень горжусь, что сумел убедить себя отложить эти мысли на потом, не отстраняясь в тот момент от Джеки. Поступи я по-другому, я бы поступил предсказуемо и бесчеловечно. В конце концов, я ощущал невидимую связь еще с первых минут знакомства, и отречься от нее в такой момент означало бы ответить предательством на любовь.
Мы продолжили разбирать игрушки, терпеливо храня молчание, которое в тот вечер проявляло большее доверие, чем какие-либо слова.
Джеки вернулась ясность и она неловко чувствовала себя, понимая, что я догадался обо всем. Теперь была моя очередь помочь ей, и лучшее, что я мог сделать для нее − не говорить ни о чем, словно не заметив ничего, продолжать в том же предпраздничном настроении наряжать ель. Разве что взгляд мой теперь выражал долю сочувствия, с которым я не мог поделать что-либо.
Постепенно, перебирая игрушку за игрушкой, мы начали говорить. Сперва короткие реплики по поводу искусности вылитых со стекла рождественских шаров и фигурок, росписях на них, и советов, на какой части дерева они будут лучше смотреться. Затем продолжили как ни в чем не бывало, казалось, совсем позабыв о случившемся, вести разговор о самых разных вещах, хоть в большей степени все сводилось к предстоящему празднику. Мы говорили о традициях, как общепринятых, так и семейных, как много они значат для человека и как располагают к душевным разговорам, незаметно подобравшись к вечеру.
10.
За окном небо еще было достаточно светлым. Освещенное последними лучами солнца, оно быстро угасало, оставляя лишь светлую полосу на горизонте, как нить раскалывания продолжает гореть некоторое время после выключения света.
В комнате сделалось совсем темно, так что даже пыль на люстре заметно затемняла пространство вокруг. Казалось, в сумерках сквозь окна попадало больше света, чем сейчас излучали лампы.
Рождественское дерево было почти закончено, остался лишь последний штрих − завести огоньки вокруг ветвей.
Наконец, образ нашей ели был окончен. Огоньки начали хаотически сиять по всему дереву. Свет в комнате погас и она налилась умиротворенными синими оттенками мерцающих огоньков. На стенах, потолке, мебели беспорядочно возникали и снова пропадали немыслимые силуэты с теней, падающих от хвои и ветвей.
В комнате было тихо и ей определенно не хватало нарушителя этого покоя.
Я открыл окно, чтобы наполнить комнату свежим воздухом, а заодно и шумом ветра с полей. Даже ночью здесь было тепло, так что можно было оставить окно настежь. Но это нисколько не задевало рождественский дух.
Джеки зажгла свечи, которые потрескивая пламенем, придали атмосфере комнаты последние штрихи.
Подсвечники находились за углом комнаты и я наконец счел приемлемым проследовать в ту часть комнаты, что не давала мне покоя с самой первой ночи, предложив Джеки свою помощь.
Уголок оказался совсем небольшим, но достаточных размеров, чтобы в самой скрытой от глаз своей части поместилось фортепиано. Я сумел рассмотреть инструмент вопреки тому, что вокруг было темно. Только пламя спичек, вспыхивающие в руках Джеки, зажигающей свечи, позволяло на мгновение разглядеть все фортепиано.
Инструмент был старинным, вероятно, передающимся с поколения в поколение. Он как живой организм, казалось, дышал. Размеренно и тяжело − вздох за вздохом. В темноте было трудно разобрать, какого цвета было дерево, с которого выполнен инструмент, он утопал во мраке. Мой взгляд сразу привлекли к себе два деревянных подсвечника, что подобно ветвям вырастали над крышкой, скрывающей клавиши.
Я осторожно протянул свои руки к ним, опасаясь потревожить глубокий сон фортепиано. Оно было покрыто пылью и на ощупь казалось, что вот-вот раскрошится от грубых прикосновений. Резбленное дерево отдавало холодом, забрав тепло моих пальцев, от чего в воздухе начал распространяться аромат лакированного дерева, согретого теплом моих пальцев.
Джеки тихо подошла ко мне из-за спины, положив свою руку на мое плечо, на цыпочках выглядывая позади меня, будто предпринимая попытки в толпе рассмотреть, что там впереди. Она любовалась инструментом так же, как я, словно увидела его в первый раз.
− На нем давно никто не играет, оно осталось от родителей.
− Я могу?.. − не завершив своей просьбы, я просил разрешения открыть крышку и испытать фортепиано.
− Вы играете? Конечно, смелее, оно давно ждет Вас, − Джеки зажгла подсвечники фортепиано, удачно подобрав короткие (ранее использованные, о чем свидетельствует нарост восковых капель по всей длине) свечи, так что огонь оказался на уровне глаз, когда я сел за инструмент. Светящееся пятно равномерно разлилось по корпусу пианино.
Я брал первые уроки игры на клавишных еще с самого детства, когда не осознавал всех чувств, что овладевают музыкантом при изъятии звуков с инструмента. Настоящий музыкант чувствует себя неполноценным без инструмента. В игре же он словно обретает свою вторую недостающую половину, сливаясь с ней во единый живой организм, они звучат в унисон, сквозь тело вибрирует каждая нота, когда звук, кажется, исходит от человека, нежели от инструмента, на котором он играет.
Я не был мастером, потому как только с недавних пор осознал, что это значит, но я теперь я мог стремиться к этому титулу. Играть с душой − это больше чем слова. Мастерство музыканта заключается не в умении точно играть по нотам без метронома, выдерживая длительность каждой ноты. Этому, безусловно, сложно научиться, хотя основная трудность заключается в продолжительной практике − на это нужно затратить много времени. Но это под силу каждому, и этому учат в музыкальных классах, как на конвейере под копирку штампуя умельцев ударять по клавишам, каким стал я.
Если дано понять, чем отличается жизнь от существования, человеку под силу будет разобрать гениального музыканта от дилетанта. Дело не только в силе удара, скорости и положении кистей − контролировать это все невозможно, музыкант проникается всеми тонкостями, не принимая этого во внимание. Такое чувство единства приходит как озарение. Если человек играет с душой, пусть даже с ошибками, ему будут аплодировать стоя, в отличие от аморфно исполняющего свою партию музыканта без единой ошибки.
По-моему, впервые я осознал, что значит играть с душой, в филармонии, когда находясь вблизи от музыкантов − мне достались места у самой сцены − я видел, как пот стекает с лиц музыкантов от усердности их игры, как дирижер задыхался от нехватки воздуха после концерта. Вся их энергетика воплощалась в музыке. Да что там говорить, я тогда впервые от музыки сам ощутил физическую слабость, у меня вспотели ладони. Оркестр играл Вивальди, и в воздухе витала одухотворенность, ввергая публику в восторг.
В детстве я учился играть не по своей воле, но и не вопреки ей. Моя мама безумно желала, а порой это желание перерастало в маниакальную идею, чтобы я научился играть на пианино, хотя сама она не умела. Теперь, когда пришлось вспомнить это, мне стало очень тоскливо на душе. Ее отец когда-то играл и был настоящим мастером, по словам мамы, хотя занимался этим исключительно для себя.