Выбрать главу

— Вы хотите сказать, что в рамках такого подхода к миру изменения нехороши с религиозной точки зрения? Что стальные руки-крылья — как бы вызов Всевышнему, Который создал человека бескрылым?

- Именно так. Но дело в том, что еврейское понимание жизни, на котором было построено и стоит и поныне еврейское традиционное общество, придерживается иной точки зрения. Мы считаем, что Всевышний действительно создал мир несовершенным, что мир, созданный Им, требует усовершенствования.

— Я не ослышался?

- Нет, вы поняли правильно. В Талмуде приводится дискуссия, которая имела место во втором веке, но сохраняет свою актуальность и поныне. Знаменитый законоучитель рабби Акива обсуждал с одним высокопоставленным римским чиновником как раз ту же самую проблему, что и мы с вами. Академическая сторона дела волновала римлянина не в первую очередь. Речь шла о вещах, имеющих четкий политический смысл: римская власть объявила обрезание уголовным преступлением. Чиновник не хотел эксцессов и адресовал свой теологический аргумент через рабби Акиву всему еврейскому миру. Аргумент представлялся ему безукоризненным: если Всевышний сотворил человека совершенным, обрезание бессмысленно. Рабби Акива этот аргумент не принял — он твердо стоял на том, что человек может улучшить мир, созданный Всевышним, более того, человек просто обязан это делать. Обрезание в конце концов — частный случай. Например, хлеб — разве хлеб не более совершенное создание, нежели пшеница? Еврейская мысль вошла в конфликт с римской политикой, и рабби Акиву в конце концов отправили для продолжения дискуссии в руки к палачу, который оперировал совершенно иными (не имеющими прямого отношения к теологии) аргументами, в результате чего законоучитель принял мученическую смерть, не только не изменив своей уверенности в том, что мир, в котором мы живем, нуждается в совершенствовании, но даже получив тому серьезное подтверждение. Эта дискуссия о совершенстве и несовершенстве мира и воле Всевышнего отражает самый широкий спектр жизненных ситуаций. Если все на свете совершается по воле Всевышнего, может быть, не стоит обращаться к врачу?

Еврейские законоучители сравнивали врача с крестьянином. Крестьянин ведь не оставляет поля в исходном природном состоянии, он трудится, чтобы изменить его, — без этого не видать ему урожая. Точно так же врач оказывает воздействие на тело пациента. И это не противоречие воле Всевышнего — это как раз исполнение Его воли. Обратите внимание: процент евреев-врачей в мире превосходит все мыслимые пропорции. А в Израиле их больше, чем где бы то ни было, и что с ними делать — вообще непонятно.

— Надо полагать, все это относится не только к сельскому хозяйству и медицине?

- Ну, конечно. Мир, созданный Всевышним, принципиально незавершен, долг человека его постоянно совершенствовать во всех сферах. Это относится и к техническому прогрессу, и к общественной деятельности. Еврей может не иметь никакого отношения к еврейской религии или иметь о ней самое смутное и превратное представление, может о ней не думать и даже вообще ничего о ней не знать, но идеи, которые иудаизм сделал неотъемлемой частью еврейского общественного сознания, выветрить из него очень трудно. Еврей — каких бы политических и даже мировоззренческих взглядов он ни придерживался — уверен, что мир можно и нужно менять. Религиозный еврей считает, что от него это требует Всевышний. Для нерелигиозного еврея это и так ясно само по себе. И вот в этом пункте евреи могут быть для мира очень полезны, но могут быть и очень опасны. Полезны — когда осознают свою ответственность, опасны — когда воля к совершенствованию мира ничем не ограничена и питается исключительно пафосом исторических преобразований.

Не потому ли в мире нет революции, в которой евреи не приняли бы самого активного участия? А если обратиться к науке — посмотрите, сколько евреев среди творцов атомной бомбы. Прогресс — опасная штука.

Ненормативная лексика — это норма

Адин Штейнзальц отвечает на вопросы Михаила Горелика

«Человек с улицы хочет, чтобы с ним говорили на языке улицы. Именно так говорит политическая элита Израиля»

— Знаете, в моем детстве радио играло колоссальную роль: детские передачи, радиопостановки, произведения советских композиторов, исполненные значительности голоса дикторов, утренняя гимнастика, «Пионерская зорька», «Наш микрофон установлен на центральном стадионе "Динамо"», надгробная речь товарища Берия — большой пласт имперской культуры. А у вас как?

— Никак. У нас дома вообще не было радио. И наша семья не составляла исключения. Во-первых, дорогое удовольствие; во-вторых, особенной потребности не было.

— В Москве имелось специальное проводное вещание, оно и сейчас есть. Репродуктор во времена моего детства был у всех, такая черная «тарелка», необходимый атрибут скудного быта. Во время войны он не выключался. По нему передавали воздушную тревогу. Привычка держать радио постоянно включенным сохранялась и после войны.

— В моем детстве ничего подобного не было.

— Но радио-то существовало?

— Конечно, существовало. Было правительственное радио на иврите под контролем мандатных властей, были подпольные станции. Их слушали, новости обсуждались, и мы, дети, об этом тоже прекрасно знали.

— А что, слушать подпольные станции было не опасно?

— Вы все-таки не забывайте: британский мандат — это не советская власть. Слушавший радио не нарушал никакого закона. Чего ему было бояться? С какой стати? Голоса дикторов подпольных станций все знали, они были важней, чем Левитан в России.

— Однако из этого следует, что радио все-таки было популярно.

— Все относительно. Конечно, куда популярней, чем сегодня, но в подлинном смысле оно не было популярным. С газетами сравнить совершенно невозможно.

— То, что вы говорите, очень странно.

— Все дело в менталитете. Для нас текст сакрален.

— Но не газетный же.

— Когда есть традиция почитания текста, вчитывания в текст, когда она глубоко укоренена, то может существовать и такого рода аберрация. В детстве я был очень близок к своему дяде. Он сильно повлиял на меня. Так вот, он не читал газету — он изучал газету. Я помню, мне было лет одиннадцать, я процитировал ему по какому-то случаю Черниховского. Он спросил: «И как ты это понимаешь?» — «Да ничего особенного, просто хорошо сказано». — «Э нет». И, к моему изумлению, он стал комментировать этот отрывок, причем столь тонко и глубоко, что и сам Черниховский его вряд ли бы понял. Дяде в голову не могло прийти, что в напечатанном тексте нет ничего серьезного, что это «просто так», что это всего лишь игра слов. Такое суперуважение к тексту было свойственно отнюдь не только моему дяде.

Конечно, у произносимого по радио устного слова в таком культурном контексте совершенно иной, несопоставимый с напечатанным словом, статус. Кто-то что-то сказал, может быть, что-то мудрое, но, скорей всего, полную чушь — ни вернуться, ни продумать, ни обсудить невозможно. Естественно воспринимать это как нечто в высшей степени несерьезное.

— На радио существуют какие-то нормы, соглашения, ограничения? Я имею в виду язык.

— Раньше существовали. Например, надо было следить за произношением, читая буквы «айн» и «хет». Правда, с этим давно покончено: теперь каждый произносит как хочет. И вообще, делают массу ошибок, не испытывая от этого ни малейшего дискомфорта.

— Ну если «айн» не произносят, значит, вообще все позволено. После этого даже неловко спрашивать про ненормативную лексику.

— Нет на радио такого понятия «ненормативная лексика» — теперь любая лексика нормативна, теперь можно все.

— А в газетах?