Выбрать главу

Пан Войт наполнил до краев чарки.

– Восславим Господа Бога нашего, – пробасил Филарет Серединский, одним духом опрокинул чарку, крякнул и вытер губы изрядно засаленным рукавом рясы. – Дано сие только христианам, а неверным не дано, поелику отводит от грустных мыслей и веселит душу. Да не истощатся милости Отца и Вседержителя над нами.

– Изобилие и мир этому дому, – сказал Федир вслед за попом и приложился к чарке.

Потому, как Филарет Серединский смотрел на пани Войтиху, а пани Войтиха – на Филарета, Федир Черненко решил, что между ними было нечто греховное и сану неприличное. Поведение пана Войта свидетельствовало, что шашни Войтихи с Филаретом не составляли и для него тайну, но ради батюшки с ключами от райских врат в рясе пан Войт был готов на все.

– Тяжело казаку стало жить на свете с той поры, как царица велела генералу Текелию упразднить Запорожскую Сечь, – сказал есаул.

– Истинно так, сын мой. Обременительно и мне послушничество… Когда при обители я был экономом, то надлежало мне знать число дворов и хат в вотчинах монастырских, а также подданных грунтовых и полугрунтовых, кто из них панщину отбывает и отбыть может, а также какие в каком селе мастера имеются, чтоб от них обители пользовались. И другие обстоятельства надобно знать эконому. И то сказать, поддъяконом отец Александр весьма неприлежен был к послуху. Вся отчетность лежала на мне. Ныне в делах суетных от Войта вижу помощь. Мужик здесь блудлив, в богопротивных деяниях обычен, а также предерзостен и охайлив. Солдатским командам надобно учинять здешнему мужику экзекуции посредством палочных ударов и тем приводить его в должное перед властями смирение. Нужен и верный глаз из трезвых, экономию знающих людей, кои подобно псам цепным, соблюдали бы выгоду Господа Бога нашего, отвращали мужичье от разбоев и бродяжничества.

– Святую правду сказать изволили, отец Филарет, – задумчиво произнес Войт. – Великое бремя возлагалось на вас, яко на брата в святой обители благонадежнейшего, усердием к пользе ее и послушанием заслужившего доверие не только у старшей братии, но и у самого отца-архимандрита и у отца – настоятеля тож, известных приверженностью Богу нашему, отцу и вседержителю.

– Воистину сказал, сын мой. Оные отцы наши святые – архимандрит и настоятель не токмо чрево не умащают земною пищею, но одержимы скорбию за грехи земные, умерщвляют плоть воздержанием, молитвами и бдением всенощно.

– А ты, пан господарь, Хвеська Задерихвоста и его жинку Мотрю часом не знаешь? – спросил Федир Черненко.

– Голодранцы, недостойные упоминания, – сказал Войт. – В Дальнике Хвесько Задерихвост у славного человека воровал сено с копны и продавал в Хаджибее, за что и было с него взыскано шесть рублей, а также был он сечен батогами, дабы не повадно другим мужикам на чужое добро покушаться.

– И Мотря Задерихвостиха из той же гультяйской породы. Матери ее, Оныське, хлопцы ворота дегтем мазали, – заметила пани Войтиха.

– Тут уж ты брешешь, жинка, – возразил Войт. – Это твоей, а не Мотри Задерихвостовой матери хлопцы мазали ворота дегтем, когда она тягалась с хорунжим паном Кастусем Ястремским, от которого и прижила байстрюка. Когда он, панотцю, вырос, то начал такое вытворять, что я принужден оставить уряд и бежать от него в Дикую степь.

– Сам ты брешешь, побей тебя кочерга, – вознегодовала пани Войтиха и была готова вцепиться в чуприну Войту и вцепилась бы, была бы у него на голове та чуприна. – И мать моя была добропорядочная молодица, и брат мой Владек – хлопец хоть куда, недаром девки ему на шею вешаются. К тому же ты сам на слободской хутор шастаешь до рябой эдисанки.

Эту супружескую беседу прервал Федир Черненко. К тому времени он уже выпил две чарки ржаной горилки и закусил изрядно.

– Не тот ли это Кастусь Ястремский, что с панами барскими конфедератами поганил божьи храмы, обдирал православных людей и прочие напасти чинил на Украине, за что его посадили гайдамаки, прости Господи, голым задом на муравейник?

– Он, собака, – ответил Войт. – По его наказу жолнеры зарубили дядька Митра Безверхого. Славный был человек, дядько Митро Безверхий, царство ему небесное.

– Побойся Бога, Федот. Что ты возводишь на покойного пана Катуся. Он в божий храм заходил не иначе как сняв шапку и осенив себя крестным знамением.

– Не перечь, Елизавета, а то буду бить, – упрямился изрядно захмелевший Войт и так ударил кулаком по столу, что опорожненная бутыль заплясала гопак.

– Укроти гнев, сын мой. Жена твоя неповинна и в хозяйстве достойна похвалы, – увещевал Войта Филарет Серединский.

– Все же панотцю, чего тот Иван Задерихвост такой сиромаха? Живет не в помещичьем имении, а на земле вольной, Господу нашему молится, святой крест на шее носит, не басурман, не католик, а православной равноапостольской церкви прихожанин…, – не унимался Войт.

– Отстань от меня, сатана, – отмахивался Филарет. – Чего привязался как банный лист до срамного места?

– Нет, панотцю, ты ответь. Я из простых гречкосеев, книжному делу бардзо[36] не учен, в святом писании не горазд…

– Не приставай, анафема, – боронился Филарет. – Не ведаю, кто тот Задерихвост.

– Оставь в покое его преподобие, – сказала в сердцах Войтиха.

– Кастусь Ястремский был собакой, – лаялся пан Войт. – И хвост у него собачий и шаровары у него были с мотней, куда он прятал хвост. И скажено он ненавидел казаков и все православное людство[37].

– Что ты молчишь, панотцю? – сказал Федир Черненко.

– Голодранец он, этот Задерихвост, от лености и необразованности мужичьей. У пана Войта должным прилежанием хозяйство что полное чаша: шестеро волов в ярме ходят, трехлетних бычков на выпасе да коров десяток будет, трое лошадей в упряжках, верховой жеребец и пара стригунов… Мельница дает немалый доход.

– Истинно говоришь, панотцю, – согласился Войт. – За десять месяцев мой прибыток составил тридцать четвертей ржи, пять – гречки и две – пшена с четырех ступ. Ночь недосплю, но выгоду соблюду. Сколько пшеницы из зернового амбара взял казак Грушка?

– Пять четвертей, – ответила Войтиха.

– Сколько должен вернуть осенью?

– Шесть и в придачу три улея.

– Верно. Только придется отдать ему не шесть, а семь четвертей и не три, а пять роев. Не будь я мельник, коли брешу! – когда пан Войт заводил разговор о деле, то хмель у него сразу же вышибало из головы.

Пани Войтиха наполнила чарки варенухой. Отец Филарет Серединский вильнул блудливо очами и потянулся к Войтихе:

– Погляжу, тонко ли полотно на твоей сорочке. Ежели Войт добрый хозяин, ты у него должна быть одета как дворянка.

– Ой, какие у вас холодные руки, панотцю!

– Но сердце мое горячие, будто его жарили на сковороде.

– Коли б ваша ласка и мой дурень не гневался, то я погрела б вам и руки, – опустила очи долу Войтиха.

– От так молодица, – сказал отец Филарет Серединский, потирая вороную бороду. – Не молодица, а сущая кобылица, прости господи меня грешного.

– Не хватает ей доброго казацкого батога, – заметил Федир Черненко и тем привел пани Войтиху в гневное расположение. Вскипела в ее груди бабья гордость, задрожали тонкие ноздри, сверкнули от зажечь даже немолодого казака.

– Не боюсь я батога, – а сама от обиды трясется. – Никого я не боюсь – ни эдисанца, ни турка, ни чоловика. Что до панотця Филарета – он мне люб и я панотцю люба. Глазом моргну и ты будешь за мной бегать как верный пес.

– Не родилась баба, что покорила бы меня. Даже на куму Соломию, извиняюсь, я чихать хотел.

– На куму Соломию может и хотел, а на меня не посмеешь, – ответила пани Войтиха и очи ее зажглись гордыней. – Все вы на один аршин меряны, моргни вам, вы и Бога забудете. А где твоя Соломии живет?

– В Киеве на Подоле.

– То ж в Киеве, там на мужика две бабы, а здесь на одну жинку десять казаков. Тут даже эдисанок воруют, хоть они не отличают вареник от гречаника.

– Греховно сие, богопротивно, – бормочет отец Филарет, навалившись грузной грудью на стол, – но сладко. Особливо, когда сдобна телом и в объятиях просторна.

Войт спал на канапе, оглашая горницу могучим храпом.

– Ведьма ты, а не молодица. Мало тебе чоловика. Да и любит он тебя, по всему видно, что любит,

вернуться

36

Бардзо – очень (пол.).

вернуться

37

Людство – человечество (укр.).