Когда есаул Орлик ударил Ростопчина так, что тот крякнул и повалился на паркет, Гриневский помог ему встать и даже бережно отряхнул его камзол.
– Не взыщите, гг'раф. Это по необходимости. Если бы вы вздумали г'распг'ростг'раняться о нашем визите, то я г'распг'ростг'раню, что мой пг'риятель, есаул Ог'рлик бил вам за г'распутство физиономию. Вы не сможете это скг'рыть… А дальше все как пг'ринято в благог'родном обществе – пятно на мундиг'ре и отставка, ибо может ли быть канцлег'ром г'Российской импег'рии личность с битой мог'рдой.
– Сквег'рная истог'рия вышла, Гг'риша, – сказал Гриневский. – Вот что, бг'рат, а не пойти нам к адмиг'ралу де г'Рибасу? Его тесть, насколько мне известно, был упг'равителем Петег'рбургского воспитательного дома. Как боевой офицег'р, он поможет нам. Бег'рем извозчика и поехали, бг'рат. Де-г'Рибас живет в доме, котог'рый известен всему Петег'рбургу.
– То будет так, как ты скажешь, Филя.
В вестибюле дома Рибасов дремал старый швейцар из инвалидных солдат.
– Ты что, бг'рат, уставился, точно не видел офицег'ров. Мы, бг'рат, только с Кубанской линии. Меня, бг'раг, в деле чег'ркесы потг'репали. Поэтому, бг'рат, шинель пг'римята. Доложи его пг'ревосходительству, что с визитом командиг'р батальона днепг'ровских гг'ренадер пг'ремьер-майог'р Гг'риневский и полковой есаул Ог'рлик-Ог'рленко.
– Слушаюсь, вашродие!
– Чем могу служить вам, господа? – де-Рибас протянул руку Гриневскому и Орлику.
– Мы линейные офицег'ры: поиски непг'риятеля, засады, пег'рестг'релки, ваше пг'ревосходительство.
– Знакомо мне, майор.
– Ваше пг'ревосходительство, я нынче г'разжалован из пг'ремьер-майог'ров в пог'ручики. Стрелялся, ваше пг'ревосходительство.
– Полагаю, не смертельно.
– Не убил мег'рзавца.
– Что в этот раз? – нахмурился де-Рибас.
– Жена Гг'риши, ваше пг'ревосходительство, в туг'рецкую войну угнана татаг'рами, а нынче по сведениям у этой канальи г'Ростопчина, по его увег'рениям, однако, сбежала в Воспитательный дом.
– У Ростопчина были?
– Мог'рду били, ваше пг'ревосходительство.
– Кому?
– г'Ростопчину.
– О!… Однако, господа, Петербург – не Кубанская линия.
– Так ведь, он мег'рзавец.
– Канцлер, господа, особо близок к государю. Каков нынче я буду в глазах Ростопчина, оказывая вам покровительство?
– Дуг'рно, бг'рат Гг'риша, – растерялся Гриневский, что с ним ежели и случалось, то крайне редко.
– То и сам вижу, Филя. Выходит – не надо бы нам бить его ясновельможность – того пана.
– Мы г'Ростопчина не били. Мы дали ему в мог'рду.
– Время завтрака, господа. Прошу вас в столовую. Представлю вас супруге – Настасье Ивановне. От нее более можно ждать совета в вашем деле.
– За столом делай, Гг'риша, все, как я. г'Руками мясное не бег'ри. На пол ничего, бг'рат, не бг'росай. г'Руки вытиг'рай не обшлагом мундиг'ра, – вполголоса напутствовал Орлика Гриневский. – В г'рюмку из штофа сам себе не наливай. Для этого в господском доме есть человек. Звуки не пг'роизводи. Пг'редставь, бг'рат, что ты в цег'ркви на заутг'рене. И вообще, бг'рат, не забывай, что ты офицег'р и находишься в обществе.
Анастасия Ивановна слушала Гриневского и Орлика с участием.
– Господи, страсти-то какие… А что ж эдисанцы – то?
– Эдисан, барыня, он и есть эдисан, – угрюмо сказал Орлик. – Ежели он лавиной идет в набег, все рушит, рубит, ясырит. Нет в нем человечности.
– Детей, судаг'рыня, шашками г'рубят.
– Как же мне, господа, помочь в беде-то вашей.
– Надо бы тебе, Настенька, побывать в воспитательном доме. Должно там есть прежние еще по Ивану Ивановичу знакомцы.
– Знакомцы – то есть, да вот с какой стороны подойти к ним, чтобы не всполошить Ростопчина. Ты-то ведь знаешь, сколь коварен сей господин и при нынешних обстоятельствах опасен.
– Никак Настасья Ивановна? И – и – и, матушка ты моя, постарела, голубушка, и подурнела. Сколько лет-то прошло. Заходи, милая. Что привело тебя, родимая. А что де-Рибас-то твой? Никак воюет?
– Воюет, Гликерьюшка, воюет.
– А с кем нынче-то? Никак все с турком?
– С турком, Гликерьюшка, с турком.
– Что ж он, аспид проклятый, с де-Рибасом твоим на мировую не идет?
– Потому, Гликерьюшка, и турок он.
– Это уж так, милая. Бусурман он и есть бусурман.
– Что нынче здесь – в Воспитательном доме?
– Худо, милая. Как жив был покойник Иван Иванович, царство ему небесное, дом-то на нем стоял. Все, родимая, было. А нынче, матушка люди в Бога верить не стали, сиротские капиталы, воруют. Ты, небось Андрюшку Грингагена помнишь? Иван Иванович за воровство велел взашей гнать его, а как помер благодетель наш, так он объявился тут, Андрюшка. И сирот поприбавилось. Настасьюшка, потому распутство нынче пошло, уж больно бары да купчики грешить стали. Садись, милая. И – и – и, как ты раздалась! А ведь в девках тоненькая была как лучинушка и непоседливая как егоза. Уж как ты изводила батюшку-то
– Ивана Ивановича. Как он по тебе убивался, как холил тебя да миловал. Все к тебе французов и немцев, и чтобы ты по-ихнему лопотала, и кадрили разные. Ох, милая… Ты-то, верно, не помнишь, а у меня, милая все на глазах.
– Помню, Гликерьюшка, как не помнить.
– А как с этим-то де-Рибасом к алтарю шла. Платье на тебе белое – подвенечное, эти, значит, перчатки до локтей, белые, а кокошник на голове – и – и – и… весь в драгоценных каменьях. А он, де-Рибас твой, в мундире, золотом шитом. Сама матушка-государыня, покойная Екатерина Алексеевна, пожаловала. То-то было, кареты, кареты, кареты. И белые лошади цугом. Ты-то ведь как хороша была невестой, а он, де-Рибас-то твой, сколько в нем важности было, глазища огромные и все на тебя, милая, пялится. А ты так и плывешь, так и плывешь белой лебедушкой. Князь-то этот… шафером был, прости господи, запамятовала, как его… Старая стала я, Настасьюшка, вот скажут – вот и забыла.
– Что младенцы, Гликерьюшка, в воспитательном доме?
– И – и – и, мрут сердешные. Прибирает к себе Господь их ангельские души. Да ведь приносят-то их все больше не жильцами. Бросают сердешных матери под крыльцо, маются они криком, простужаются.
– А что не было, Гликерьюшка, чтобы младенца привезли, а за ним и мать пришла да и осталась здесь, в Воспитательном доме?
– Было, милая, было. Матери в кормилицы идут, чтобы при дитяти быть. А намедни барин-то, запамятовала, как зовут-то его, велел дитя в Воспитательный дом свезти, а мать-то его, дитяти, вслед и прибежала, стала проситься в кормилицы, а кормилицы Воспитательному дому всегда нужны.
– Барин, Гликерьюшка, не граф ли Ростопчин?
– И – и – и, матушка, чего захотела… И дня не прошло – от барина посыльные. Пущай-де мать дитяти ворочается, а дитя пускай будет в Воспитательном доме. А она с дитем укрылась, а где – найти не могут.
– Но ты-то ведь знаешь, Гликерьюшка.
– И – и – и, ни – ни и не спрашивай, Настасья Ивановна, уж чего не знаю, то не знаю, и знать незачем мне. Старая я уж стала, куда уж мне.
– Не хитри, Гликерьюшка, по глазам вижу – знаешь. Я-то ведь худа не сделаю.
Оглянувшись вокруг, не подслушивает ли кто, Гликерья на ушко Настасье Ивановне зашептала: – У меня она, в моей каморке. Дитя-то немощное, а она, сердешная, убивается.
– Веди к ней, Гликерьюшка.
В каморке Гликерьи молодая женщина, заслонив собою дитя, испуганно глядела на вошедшую барыню.
– Олеся…
– Не Олеся я, нет. Я – Аннушка.
– Гриша – муж твой – велел тебе, милая, кланяться.
– Нет, нет – нет! – закрыв руками лицо, повторила женщина. – Никакого Гриши нету, нету его! Не надо, не отбирайте у меня дитя мое, кровь мою, жизнь мою, не надо. Христом Богом о том молю вас, сударыня.
– Олеся!
Она стояла в темной сырой каморке, высокая, как прежде тонкая, с распущенной косою, закрывая собой сопевшего и кряхтящего малыша.
– Олеся!