Выбрать главу

Затем Корнилов отправился на другие бастионы. Корнилов был смертельно ранен ядром в двенадцатом часу дня на Малаховом кургане. Огонь уже ослабевал, бомбардировка подходила к концу, когда Нахимов узнал роковую весть… Капитан Асланбеков рассказывает, как он вечером, узнав о гибели Корнилова, поехал поклониться его праху и, войдя в зал, увидел Нахимова, который плакал и целовал мертвого товарища.

* * *

Из четырех человек, организовавших защиту Севастополя, ураганная бомбардировка 5 (17) октября 1854 года унесла одного. Замены ему, которая извне вступила бы в эту маленькую группу, не было ни тогда, ни впоследствии. Вообще этой былой четверке суждено было отныне уменьшаться, но не сменяться и не пополняться в личном составе. Осталось трое – Нахимов, Тотлебен, Истомин, и роль фактического начальника, вождя, «хозяина Севастополя» перешла непосредственно к Нахимову. С этого времени он работал и за себя, и за Корнилова.

Но роль Нахимова и этой маленькой группы его товарищей все-таки не будет ясна, если мы не напомним читателю о том, до какой степени они были лишены поддержки со стороны всего центрального аппарата армии и Военного министерства.

Глава 5

Достаточно ознакомиться с хранящимися в Военно-ученом архиве (в Москве) письмами Меншикова к министру Долгорукову, чтобы вполне удостовериться, что Севастополь был на волосок от сдачи не только сейчас, после Альмы, но и в октябре и ноябре 1854 года.

«Если Севастополь падет, по крайней мере, Крым не может быть у нас отнят», – успокаивал Меншиков Долгорукова 11 октября 1854 года. Но военного министра, впрочем, незачем было успокаивать: он и сам по себе не очень беспокоился. Он все только грустил, что севастопольские артиллеристы, отстреливаясь, тратят много пороха. Он, министр, пороха подослать никак не может и даже не надеется вовремя подослать, но зато уповает на помощь Всевышнего Бога, о каковом своем уповании уведомляет Меншикова.

Преждевременно одряхлевший и опустившийся царедворец, которым являлся в эту пору своей жизни князь Василий Долгоруков, и усталый, себялюбивый, ничем решительно душевно не интересующийся скептик и циник Меншиков, совсем готовый сдать Севастополь и вполне спокойно и равнодушно предвидящий в ближайшем будущем этот случай, – вот каких людей мы видим как бы воочию, читая эту переписку.

В «постскриптуме» – очевидно, за более интересным материалом не хватило раньше места в письме или просто вылетело из памяти, так как всех «мелочей» не упомнишь, – Долгоруков пишет Меншикову 23 октября из Петербурга: «Если Севастополь еще не взят, как мы надеемся, не найдете ли вы уместным приступить, как только это станет возможным, к комбинации для усиления его защиты?»

Эта нелепая пустопорожняя фраза, вполне достойная таких же ответных пустейших записочек Меншикова, писалась военным министром Российской империи как раз тогда, когда защитники Севастополя уже считали, что самый страшный момент прошел и что можно и до́лжно держаться.

Конечно, при своем уме, тонкости и подозрительности Меншиков знал, что и Корнилов до самой смерти, и Нахимов, и матросы, обороняющие город, относились и относятся к судьбе Севастополя не так, как он и его корреспондент, а совсем по-другому. Поэтому когда из Петербурга подсказывали Меншикову, что ввиду скорой сдачи Севастополя следовало бы приказать уничтожить в городе все, что нельзя вывезти, то Меншиков отказывался это сделать, попросту не решаясь такого рода приказ переслать Нахимову и его матросам.

Меншиков соображал, что одно дело – по-французски переписываться с Долгоруковым о сдаче Севастополя, а другое – отдать на русском языке Нахимову и его матросам, Тотлебену и его саперам и землекопам-рабочим приказ о передаче города французам и англичанам. Он ведь знал, конечно, о тех настроениях, о которых повествовал впоследствии Ухтомский, говоря, что «между моряками прямо обвиняли (начальника штаба) в равнодушии к делу и чуть ли не в измене».

И он, ни на что не решаясь, продолжал себе из своего «прекрасного далека», сначала из Бельбека, потом из Северной стороны, которую он из любезности к военному министру Долгорукову, не очень твердому в русском языке, называет «Severnaja», наблюдать за тем, как Нахимов Тотлебен, Истомин, Хрулев и их матросы и солдаты бьются и погибают на севастопольских редутах.

Меншиков был умнее и если не чище, то брезгливее Долгорукова, но, конечно, и военный министр, и все те, жизнь которых «протекала так приятно» в окрестностях Зимнего дворца до 1853 года, были своими, родными, близкими для Меншикова. А «боцман», «матрос» Нахимов, инженер Тотлебен, худородные Корнилов или Истомин были ему совершенно чужды и определенно неприятны. Общего языка с ними он не только не нашел, но и не искал. Эти чужие ему люди сливались с той серой массой грязных и голодных матросов и солдат, с которой Меншиков уже окончательно ровно ничего общего не имел и не хотел иметь.