Шкипер переложил румпель, люгер замер, развернулся и устремился вперед, послушно, словно конь под умелым седоком. Только отошли от пристани, загораживавшей ветер, люгер накренился, но шкипер положил руль к ветру, а «Джо-о-ордж» выбрал шкот, так что парус стал прямым, как доска. Теперь люгер несся в самый крутой бейдевинд — жутковато для всякого, кто не знаком с этими суденышками, — навстречу свистящему ветру. Из-под правой скулы взметались брызги. Даже здесь, в закрытых водах, волнение было сильное; люгер вздрагивал на каждой волне, пробегавшей от правой скулы к левой раковине, и переваливался сперва с боку на бок, потом с носа на корму.
Хорнблауэр вдруг понял, что ему давно пора бы почувствовать тошноту. До сих пор его укачивало в начале всякого плавания, и скачки маленького люгера уж точно должны были его доконать. Однако он не ощущал и намека на морскую болезнь. С крайним изумлением Хорнблауэр видел, как горизонт встает над носом суденышка и ухает вниз, — а желудку хоть бы хны. Он меньше удивлялся, что уверенно стоит на палубе: все-таки после двадцати лет в море привычка держать равновесие так легко не пропадает. Он утрачивал ее, когда голова кружилась от морской болезни, а эта напасть, похоже, обошла его стороной. Обычно он выходил в море, измотанный сборами и поисками матросов, ошалевший от волнений и недостатка сна, усталый до дурноты еще на берегу. Как коммодор, он избавлен от всех этих тревог: Адмиралтейство, Министерство иностранных дел и казначейство завалили его приказами и советами, однако приказы и ответственность — пустяк в сравнении с мелочными хлопотами капитана: набором команды и умасливанием портового начальства. Он чувствовал себя вполне беспечно.
Барбара крепко сжимала поручень; она подняла на мужа лицо, и он понял, что ей немного не по себе — она мучается сомнениями, если не хуже. Хорнблауэру стало забавно, он даже загордился: приятно выйти в море и знать, что тебя не укачивает, еще приятнее в чем-то превзойти безупречную Барбару. Он готов был уже поддразнить ее, щегольнуть собственной неуязвимостью, когда разум и любовь к жене спасли его от такого недостойного поступка. Она бы обиделась; он явственно помнил, как в приступе морской болезни злился на весь свет. Хорнблауэр поспешил ей на выручку.
— Ты счастливица, дорогая, морская болезнь тебя не берет, — сказал он. — Качает сильно, впрочем, у тебя всегда был крепкий желудок.
Она взглянула на него, ветер трепал ее распущенные волосы; взглянула с некоторым сомнением, однако слова мужа ее ободрили. Он принес весьма существенную жертву, но Барбара об этом не знала.
— Завидую тебе, дорогая, — продолжал он. — Я вот серьезно опасаюсь за свой желудок, со мной это бывает в начале всякого плавания. А тебе любая качка нипочем.
Вот уж действительно, ни один мужчина не мог бы явственнее доказать свою любовь — не только скрыть сознание превосходства, но и ради любимой женщины солгать, будто его укачало. Барбара тут же забеспокоилась.
— Бедный мой, — сказала она, кладя руку ему на плечо. — Я искренно надеюсь, что тебе не станет совсем плохо. Это было бы совсем некстати сейчас, когда тебе надо принимать командование.
Стратагема сработала: за тревогой о муже Барбара отвлекалась от собственного желудка и тут же позабыла про дурноту.
— Думаю, что продержусь, — сказал Хорнблауэр.
Он постарался изобразить мужественно-натянутую улыбку, и, хотя актер из него был никудышный, ему удалось обмануть слегка отупевшую от морской болезни Барбару. Хорнблауэр даже немного устыдился, видя, как растрогал ее своим притворным героизмом. Она смотрела на него с обожанием.
— К повороту! — закричал шкипер, и Хорнблауэр, подняв глаза, увидел, что люгер уже под самой кормой «Несравненной». На корабле подняли передние паруса и обстенили крюйсель, чтобы люгеру подойти к правому борту. Хорнблауэр распахнул плащ и встал на виду: хотя бы ради Буша он не желал являться как снег на голову. Затем повернулся к Барбаре.
— Пора прощаться, дорогая, — сказал он.
Лицо ее ничего не выражало, как у морского пехотинца на смотру.
— До свиданья, любимый! — сказала Барбара. Губы ее были холодны, и она не потянулась к нему, а стояла прямая и застывшая, словно он целовал мраморную статую. Внезапно она оттаяла. — Я буду лелеять Ричарда, милый! Нашего сына!
Никакие другие слова не могли бы растрогать его сильнее. Он сжал ее руки в своих.
Люгер привелся к ветру, паруса захлопали, суденышко подошло к подветренному борту большого корабля. Хорнблауэр поднял глаза: над головой покачивалась готовая к спуску боцманская люлька.