случае Павел Степанович, — то уж лучше бы прислал несколько сот
ведер капусты для моих матросов». Удостоившись по окончании
последней бомбардировки Севастополя получить в награду от государя
императора значительную аренду, он только и мечтал о том, как бы
деньги эти употребить с наибольшею пользою для матросов или на
сборону города! По многочисленным занимаемым им должностям и
долговременной службе Нахимов получал значительное содержание, но,
не имея семейства и живя со скромностью древнего философа, он не
только никогда не имел денег, но постоянно прибегал к кошельку
своих адъютантов для раздачи милостыни бедным, а в особенности на
пособие матросским семействам и пр. Не могу удержаться, чтобы не
привести случаев, которыми выражалась его заботливость о
страждущих, потому что они могли только проистекать из беспредельно
нежного сердца. Мне нередко случалось находить у раненых офицеров
различного рода лакомства, не легко доступные. На расспросы мои,
откуда достаются они, я получал постоянно один и тот же ответ: «Прислал
Нахимов!» Во* время болезни Тотлебена я всегда находил у постели
его свежие цветы, доставленные, само собою разумеется, от Нахимова!
Итак, при тяжелом бремени должностных занятий, под самым градом
бомб, герой наш находил время повиноваться благородным
побуждениям своего нежного сердца! В таких подвигах гораздо более поэзии,
нежели в целой сотне поэм.
Разговор его был всегда занимательный, одушевленный, полный
внимательности к предмету. Единственная, постоянная его забота была
о Севастополе и флоте! Не мне описывать то горе, с каким оплакивал
он потерю своих доблестных сподвижников: Корнилова, Истомина,
Юрковского, и увядание под вражьими выстрелами лучшего цвета
Черноморского флота! Таким образом на его глазах погибли его
храбрейшие товарищи, его любимейшие питомцы, и это было для него
невыносимым. Он неоднократно говорил мне в искренней беседе, что
пережив двукратное бомбардирование Севастополя, третьего 'пережить
не в состоянии! (Адмирал пережил пять бомбардирований.) В
последнее время он страдал различными припадками т— болями в желудке,
рвотою, головокружением, даже обмороком. Состоявшие при нем
преданные ему офицеры никогда не пропускали уведомлять меня об этих
случаях. Сам он всегда говорил мне откровенно о своем положении,
которое тщательно старался скрывать от всех прочих, но уверял, что э
лечении теперь и думать нечего: стоит ему только прекратить сегодня
обычный круг деятельности, чтобы впасть завтра в совершенное
изнеможение. «Да,—присовокупил он к этому,—если мы сегодня заключим
мир, то я убежден, что, наверное, завтра же заболею горячкою: если я
держусь еще на ногах, то этим я обязан моей усиленной, тревожной
деятельности и постоянному «волнению». И в самом деле деятельность
его, не прекращавшаяся до самой последней минуты, возрастая почти
до лихорадочного состояния и держа его целых десять месяцев в
беспрерывной тревоге, переступала почти границы естественного. Лучшим
для него утешением были поездки верхом по бастионам, где
находился он между матросами, столько им любимыми, среди которых и
постигла его, наконец, смерть. 28 июня поехал он на 3-й бастион,
откуда слышалась жестокая перестрелка. Все усилия желавших остановить
его под предлогом болезни остались напрасными. «Мне дышится
свободнее на бастионе», сказал он и поехал далее для того, чтобы
возвратиться трупом в свою квартиру. Он благополучно миновал 3-й бастион,
но на Корниловском, где пали Корнилов и Истомин, нашел смерть и
он. С тех пор протекло полтора месяца; гарнизон и Севастополь
перенесли много тяжких испытаний, пролито ручьями много благородной
крови, но имя Нахимова остается незабвеннейшим из имен, — это имя
напишется золотыми буквами как в истории России, так и в сердцах
грядущих поколений.
...Севастополь пал, но пал с такою славою, что каждый русский,
в особенности каждый моряк, должен гордиться таким падением,
которое стоит блестящих побед. К сожалению, подобная слава не
покупается дешево. Россия потеряла трех героев, черноморские
моряки — трех славных адмиралов3. Вы — одного из друзей4; а я—
двух товарищей моей юности".
С П. С. Нахимовым я был дружен еще бывши кадетом, когда
его и мой брат были корпусными офицерами *\ Впоследствии судьба
нас свела в Архангельске', кажется, в то же время, когда и вы там
были, а это были самые счастливые дни моей юности. Время
быстро летело в дружеских беседах с ним, в занятиях по службе
и приятных развлечениях, какими был так обилен в то время город
Архангельск, как вы это сами, вероятно, помните. Я живо помню
бал в клубе и потом ужин. Там мы танцовали и пировали с ним
в последний раз. Я пошел на «Крейсера в Кронштадт, а он был
вызван М. П. Лазаревым для кругосветного путешествия...
...Из этого вы можете заключить, добрый старый друг наш
Михаил Францевич, сколько драгоценного, святого заключал для
нас Севастополь в стенах своих, для нас, не имеющих ничего, кроме
прошедшего, и потому сколько мы ценили ваши письма,
заключающие в себе множество интересных подробностей о Севастополе.
К сожалению, брат не мог дождаться последнего из них и посылок,
его сопровождавших...
...Вот несколько черт о Нахимове: прежде всего он был добр
и прост. Допускал всякого и выслушивал. Часто матросы на
батареях выражали ему свои мысли, как бы надо поступить, и он
нередко слушался. Матросы звали его отцом матросов: «Ребята, отец
матросов идет». В службе он был требователен и строг. Выходя
в море, он уж не любил заходить в порты, а все время проводил
на воде, в ученье. Его за это даже недолюбливали, но это было до
Синопа. В Синопе все переменилось. Море и корабль знал хорошо.
Бумаг и переписки не терпел. «Вот, — сказал он однажды мне, —
возненавидел своего родного племянника за то, что он всякий день
является с портфелем. Заваливают-с. Иногда можно бы прислать
казака, и он сказал бы па словах, и все бы сейчас сделали, а тут
пишут два листа, и читай, когда надо делать, делать». Он был
неоценим, когда говорил искренно, откинув всякую официальность.
Тут, по двум иным словам, можно было узнать дух войска, велика
ли опасность и что думают и делают в Петербурге. Иным словом
Бдруг он освещал прошедшее, известное вам в туманном сбивчивом
рассказе... Адъютантов любил, как детей; нередко вместо того,
чтоб кликнуть сам забегал к ним в комнату и что-нибудь
приказывал или просто так, как бы взглянуть, что делают дети. Я сам
видел это. Кажется, ни один генерал не вел себя так с офицерами,
как он. Думаешь, простился с ним и не увидишь. А он вдруг
прибежит в комнату адъютантов, заглянет, убежит опять. Прикажет
кому-нибудь, что передать им, и сам же догоняет его и с ним
вместе входит и дополняет приказание. Счетов и денег также не
любил. Все это было на руках его адъютанта Фельдгаузена, кажется,
самого любимого. В беседах с ними был весел, шутлив, остер
и умен, но как скоро дело касалось начальства, он как-то жался,
ье придавал себе никакой власти, со всем соглашался, разыгрывал
простачка. Что-то суворовское, но без мысли подражать. В одежде