— Сенявин ушел… А на кого же теперь держат равнение?
— А ни на кого, — отвечал Федор Иванович. — Как сделался министром этот Траверсе, никакого порядка не стало. Разоряется флот. Офицеры недовольны бездействием, матросы жалуются на тяжелую работу, ропщут на злоупотребления.
— Злоупотребления?
— Представьте себе, дядюшка, злоупотребления.
— И какие же злоупотребления?
— Всякие. Могу сказать о таком… Петербургскому адмиралтейству для перевозки бревен и других тяжестей выделено девяносто лошадей, но ни одна из них на перевозках тяжестей не работает. На лошадях разъезжают по своим надобностям адмиралтейские чины. Бревна же возят на матросах. Впрягутся несчастные в телеги и везут. Кстати, такое же положение и в Кронштадтском адмиралтействе.
Ушаков не мог больше сидеть, вскочил и быстро заходил по комнате, сверкая белками разгоревшихся глаз.
— И после всего этого мы еще называем государя своего всемилостивейшим и мудрейшим правителем! Вот уж поистине: нет предела несуразностям!..
Федор Иванович пожалел, что так разоткровенничался. Только расстроил дядю. Дядя хотя и жил в деревне, а душа его оставалась с флотом. Язвы флота были и его язвами.
— Я думаю, причина тут не в государе. Государь судит о делах по докладам своих министров, а министр Траверсе известно какой…
Федор Иванович думал словами такими смягчить вспышку дяди, но неожиданно Ушаков разгорячился еще сильнее:
— А кто виноват в том, что у государя дурные министры? Я, что ли, министров для него подбираю? Ну да ладно, не будем больше об этом. Все равно от наших возмущений ничего не изменится.
— Совершенно верно, дядюшка, — обрадовался перемене разговора Федор Иванович, — лучше о здешних делах поговорим. Вы еще ничего не сказали о том, как живете.
— А что рассказывать? — устало отозвался Ушаков, как-то сразу сникнув после нервной вспышки. — Живем…
— Закончили работу?
— Какую работу, записки свои?
— Да.
— Еще нет…
Рукопись лежала в шкафу. С тех пор как Ушаков бросил ее туда после игумена, до нее он более не дотрагивался. Высказывания игумена подорвали в нем желание продолжать работу. Она ему опостылела.
Помедлив, Ушаков достал из шкафа папку и протянул ее племяннику:
— Держи. Все записки можешь не осилить — времени не хватит, если есть желание, прочти только конец, где рассказывается об учреждении на островах республики. Я уже показывал одному человеку, теперь хочу знать твое мнение.
— Обязательно прочитаю, — обрадованно пообещал Федор Иванович. — Если дозволите, сейчас же и начну.
— Ну и хорошо, — сказал Ушаков, — пойди к себе и читай, а я отдохну немного.
После ухода племянника Ушаков некоторое время посидел в одиночестве, потом, одевшись, спустился вниз, постоял немного во дворе и направился в сторону Мокши. Подышать свежим воздухом.
Вечерело. Солнце уже находилось за горизонтом, но его лучи еще достигали облака, сказочной кривой саблей вытянувшегося над дальним темно-синим лесом. Нижний край облака, в который упирались лучи, светился тонкой полоской, как отточенное лезвие. Чуть в стороне от этого облака горела яркая звезда. Такие ясные зори обычно предвещают ночные заморозки. Время шло к холодам.
Ушаков шел и слышал, как под ногами шуршала высохшая трава. Из села доносилась тихая девичья песня. Еще не стемнело как следует, а молодежь, наверное, на бревнах у старосты собралась. В Алексеевке спокон веков так ведется: кто строится, у того на бревнах и гулянье собирается. Песни, пляски, игры — чего только не затевают!.. К молодым не приходят тягостные мысли, как к старикам. На уме у них другое. У них все впереди, а то, что впереди, обычно манит добрыми надеждами… "Дай Бог, чтобы им жилось лучше, чем их отцам и дедам", — думал Ушаков, прислушиваясь к доносившейся песне.
Когда Ушаков вернулся домой, в столовой горели свечи, на столе стоял самовар.
— Где пропадал, батюшка? — поднялся навстречу Федор, встревоженный его долгим отсутствием. — Я уже собирался людей посылать, тебя искать.
— Где Федор Иванович?
— У себя сидит. Ужинать не стал, чаю ему туда отнесли. А ты как, батюшка, ужинать будешь?
— Не хочется, пойду лучше спать, — сказал Ушаков и направился к себе.
Утром в столовой завтракали без гостя. Федор поднимался будить его, но не добудился. Федор Иванович встал перед самым обедом. Умылся, выпил квасу и пошел в кабинет к дядюшке, не забыв прихватить с собой папку с рукописью.
— Спать, что ли, к нам пожаловал? — с притворной строгостью пожурил его Ушаков. — У нас так не принято. У нас с петухами встают.
— Всю ночь, дядюшка, над вашей рукописью сидел, оттого и завтрак проспал, — отвечал Федор Иванович, кладя папку на стол.
На лице Ушакова шутливость сменилась выражением обеспокоенности:
— Что скажешь?
— Без лести, дядюшка, скажу: добрые записки получились. С интересом читал.
— Я про конец спрашиваю: к месту там всякие рассуждения или выбросить?
— Не знаю, дядюшка. На вашем месте я бы оставил. Рассуждения ваши островов касаются, а не России. Хотя, — добавил Федор Иванович, теряя уверенность, — недруги ваши могут по-всякому повернуть…
— То-то и оно, что могут. — Ушаков тяжело вздохнул. — Придется, видно, послушаться Филарета, переделать конец.
Внизу ударил колокол: Федор звал на обед.
Спускаясь по лестнице, Ушаков спросил племянника:
— Чем сегодня займемся?
— Хотелось бы в монастырь сходить, праху деда Федора поклониться.
— Что ж, в монастырь так в монастырь, — согласился Ушаков. Пообедаем да и двинемся пешочком.
6
В монастырь шли знакомой лесной дорогой, шли, не спеша, разговаривая между собой. Ушаков вспоминал, как две недели тому назад он следовал по этой же дороге с толпою крестьян. В тот день все стремились в монастырь с надеждой услышать решение царя о даровании крестьянам полной воли. Шли в монастырь веселыми, а возвращались понурыми. Объявленный манифест обманул их надежды.
— Трудно приходится крестьянам? — интересовался Федор Иванович.
— Среди дворян слишком много самодуров, — отвечал Ушаков. — Наказывают крестьян своих нещадно, помыкают ими словно скотиной. Я знаю одного, который до смерти двоих запорол.
— И что же ему за это?
— А ничего, по решению суда пять лет отсидел в Санаксарском монастыре, отмолил грехи и снова в деревню свою вернулся, чтобы новыми грехами себя покрывать. Другой помещик, которого я тоже хорошо знаю, — продолжал Ушаков, — мужиков до смерти не доводит, понимает, что смерть крестьянина в убыток оборачивается, но дыхнуть им свободно не дает. По десять шкур готов содрать с крестьян своих этот помещик.
— Но его же можно остановить!
— Я пытался. Только он тех крестьян, что ко мне обращались за заступничеством, еще злее наказывать стал.
Выйдя на монастырскую поляну, путники, как обычно делали все прихожане, перекрестились на стоявшую у дороги часовню и направились к главным воротам. Навстречу им маленькими группками и в одиночку шли богомольцы, приходившие на службу. У ворот стоял большой тарантас, впряженный в пару лоснившихся от сытости лошадей. В то время как кучер в синем кафтане держал под уздцы лошадей, чтобы стояли спокойно, несколько монахов суетливо поправляли на тарантасе сиденье, счищали с подножки и колес засохшую грязь.
— Уж не архиерея ли сей экипаж? — предположил Федор Иванович.
Едва успел он это сказать, как в воротах показалась густая толпа, во главе которой шли бок о бок игумен Филарет и осанистый господин, в котором Ушаков сразу узнал аксельского помещика Титова. Да, это был тот самый Титов, о котором только что рассказывал племяннику. Но позвольте, как же так? Игумен держался с Титовым так, словно тот был выше его саном. Лицо его источало выражение угодливости… И эта толпа монашеской братии, чинно вышедшая на проводы… Полно, да не сон ли это?