Та чреватая последствиями уступчивость, которая была проявлена по отношению к Гитлеру военными и гражданскими инстанциями, объяснялась в первую очередь кризисом, потрясавшим в эту пору страну до самых её основ. В первой половине января Франция, которая была не в силах преодолеть свои комплексы страха перед соседом, заняла, ссылаясь на букву Версальского договора, Рурскую область и дала тем самым сигнал к спуску с предохранителя последних тормозивших кризис факторов. Уже беспорядки первых послевоенных лет, гнёт репарационного обложения, безудержный вывоз капитала, а также — и это главное — дефицит любого рода резервов в значительной мере затрудняли оздоровление разрушенной войной экономики. К этому ещё добавлялась и непрекращающаяся активность правого и левого радикализма, подрывавшая всякий раз и без того весьма слабую веру заграницы в стабильность ситуации в Германии, и примечательно в этой связи, что первое крупное падение марки наблюдается сразу же после убийства немецкого министра иностранных дел Вальтера Ратенау в июне 1922 года. Но только теперь, под воздействием французской интервенции, инфляция получила то катастрофическое ускорение, которое придало ей столь гротесковые черты и подавило у людей не только желание помогать существующему строю, но и чувство уверенности в прочности хоть чего-то вообще, и приучило их жить в «атмосфере невозможного»[374]. Это было крушением целого мира, его понятий, его норм и его морали. И последствия этого были непредсказуемы.
Правда, в этот момент интерес общественности концентрировался в значительно большей степени на попытке национального самоутверждения; бумажные деньги, которые в конечном итоге стали оцениваться нередко просто на вес, служили лишь фантастическим фоном происходящего. 11 января правительство призвало немцев к пассивному сопротивлению и вскоре вслед за тем дало указание своим служащим не выполнять указаний оккупационных властей. Вступавшие в Рурскую область французские войска встречали на улицах огромные скопления людей, с неприязнью и ожесточением певших «Вахту на Рейне». На этот вызов французы снова ответили целым набором изощрённых унижений, драконовская оккупационная юстиция налагала произвольно тяжёлые наказания, многочисленные стычки умножали возмущение и той и другой стороны. В конце марта французские войска расстреляли из пулемётов демонстрацию рабочих на территории завода Круппа в Эссене — было тринадцать убитых и свыше тридцати раненых. В похоронах приняло участие более полумиллиона человек, а французский военный суд приговорил хозяина фирмы и восемь его служащих, занимавших руководящие посты, к пятнадцати и двадцати годам тюрьмы.
Эти события пробудили чувство единения, какого тут не наблюдалось с августа 1914 года. Но под маской национального единства различные силы пытались извлечь выгоду каждая для себя. Запрещённые добровольческие отряды воспользовались моментом, чтобы выйти из подполья и своими активными действиями обострить провозглашённое правительством пассивное сопротивление. Одновременно левые радикалы продемонстрировали своё стремление восстановить утраченные ими позиции в Саксонии и Центральной Германии, в то время как правые укрепляли свой баварский бастион; одно время на земельной границе уже стояли друг против друга, готовые открыть огонь, пролетарские сотни и подразделения добровольческого отряда Эрхардта[375]. Во многих крупных городах прошли голодные бунты. А в это время французы и бельгийцы на Западе пользовались ситуацией, чтобы стимулировать сепаратистское движение, которое, впрочем, вскоре заглохло по причине собственной бесперспективности. Казалось, что основанная четыре года назад на антагонизмах и с огромным трудом выжившая республика находится уже на пороге краха.
Свою вновь обретённую самоуверенность Гитлер продемонстрировал весьма вызывающим и рискованным жестом — он вышел из национального единого фронта и пригрозил своим опешившим сторонникам, что исключит из НСДАП всякого, кто будет активно участвовать в сопротивлении Франции; были случаи, что он и выполнял эту угрозу. «Если они ещё не усекли, что грёзы о примирении — это наша смерть, то им ничем не поможешь», — парировал он все сомнения[376]. Конечно, он заранее знал, какие проблемы возникнут в результате этого его решения, но как собственная интуиция, так и тактические соображения требовали от него, чтобы его партия не затерялась в ряду многих других объединений — рядом с буржуазными союзами, марксистами, евреями — в анонимности широкого национального сопротивления. И как он боялся, что борьба за Рур объединит народ вокруг правительства и укрепит режим, то так же и надеялся использовать возникший в результате его интриг хаос для своих далеко идущих путчистских замыслов. «Пока нация не сметёт убийц внутри своих границ, — писал он в „Фелькишер беобахтер“, — успех вовне невозможен. В то время, как устно и письменно направляются протесты Франции, истинный смертельный враг немецкого народа затаился внутри собственных стен». С характерной последовательностью, вопреки всем нападкам и даже вопреки подавляющему авторитету Людендорфа, он настаивал на своём требовании, заключавшемся в том, что сначала следует рассчитаться с внутренним врагом. Когда главнокомандующий вооружёнными силами генерал фон Сект, беседуя с Гитлером в начале марта, спросил, присоединится ли Гитлер со своими сторонниками в случае перехода к активному сопротивлению к рейхсверу, то получил недвусмысленный ответ, что сперва нужно сбросить правительство. И представителю канцлера Куно он тоже четырнадцать дней спустя заявил, что сперва следует покончить с внутренним врагом. «Надо призывать не „долой Францию“, а долой предателей отечества, долой ноябрьских преступников!»[377]
Поведение Гитлера очень часто интерпретируется как свидетельство его беспринципности и бессовестности. Однако та решимость, с которой он пошёл на опасность выставления себя в непопулярном двойном свете, указывает скорее на то, что именно его принципы и не позволяли ему иного выбора, да и сам он потом считал то решение одним из ключевых в своей жизни. Партнёры и покровители его восхождения, знать и руководители консервативного лагеря будут постоянно считать его одним из своих и, видя в нём в первую очередь национального деятеля, наперебой стараться заручиться его близостью. Однако уже первое политическое решение Гитлера, выходившее за локальные рамки, дезавуировало все эти псевдодружбы — от Кара до Папена — и недвусмысленно выявило, что, будучи поставлен перед выбором, он ведёт себя как истинный революционер — без каких-либо увёрток он отдал предпочтение позиции революционной, а не национальной. Так же будет он поступать и в последующие годы, а в 1930 году даже заявит, что в случае нападения поляков он предпочёл бы временно пожертвовать Восточной Пруссией и Силезией, чем встать в ряды защитников существующего режима[378]. Правда, он заявит также, что стал бы презирать себя, если бы «в момент конфликта не почувствовал себя в первую очередь немцем»; но на деле он, в противоположность своим возбуждённым приверженцам, действовал хладнокровно и последовательно, отнюдь не руководствуясь в своей тактике собственными патриотическими тирадами, и, перейдя в атаку, высмеивал как пассивное сопротивление, которое хотело «бить баклуши и добить» противника, так и тех, кто собирался актами саботажа поставить Францию на колени. «Чем была бы сегодня Франция, — восклицал он, — если бы в Германии не было интернационалистов, а были бы, только национал-социалисты! И даже если бы сначала мы не имели ничего, кроме наших кулаков! Но если бы шестьдесят миллионов человек были одержимы единой волей — быть фанатичными националистами, то из кулака выковалось бы оружие»[379]. В этой фразе — весь Гитлер: рациональная посылка, приумноженная чудовищным заклинанием воли, а в глубине — стимулирующее видение. Нет никакого сомнения в том, что стремление дать отпор было у Гитлера нисколько не слабее, чем у всех других сил и партий; не факт сопротивления как таковой, а то обстоятельство, что сопротивление носило пассивный характер, то есть было полусопротивлением, и побудило его наряду с упомянутыми причинами, к отказу от него. За этим стояло убеждение, что последовательную и успешную внешнюю политику можно проводить только тогда, когда есть опора на сплочённую и по-революционному объединённую нацию; это был — полярно всей немецкой политической традиции — своего рода примат внутренней политики, наметившийся впервые в его письме из действующей армии в феврале 1915 года и остававшийся его максимой вплоть до полного завоевания власти. Когда обозначился принесённый пассивным сопротивлением ущерб, и Гитлер своим мелодраматическим внутренним взором уже видел предстоящий новый крах Германии и отделение Рурской области, он в одной из своих страстных речей рисует для правительства картину истинного сопротивления и как бы предваряет здесь свой приказ в марте 1945 года о проведении операции «Выжженная земля»:
376
По донесению от 16 января 1923 года о речи Гитлера в кафе «Ноймайер», см.: Schubert G. Op. cit. S. 198. Об отдельных исключениях из партии сообщил Отто Штрассер, см.: Maser W. Fruehgeschichte, S. 368 f.
377
Heiden К. Geschichte, S. 113. О беседе Гитлера с фон Сектом см.: Meier-Welcker H. Seeckt, S. 363 f., там же приводятся и другие подробности; о втором упомянутом разговоре см.: Roehm E. Op. cit. S. 169.
378
См.: Vogelsang Th. Reichswehr, Staat und NSDAP, S. 118, а также: Krebs A. Tendenzen und Gestalten, S. 121 f.
379
Boepple E. Op. cit. S. 65; Heiden K. Geschichte, S. 112; Domarus M. Op. cit. S., 580 (Интервью Гитлера Бертрану де Жювенелю).