- Прекратим, прошу вас, этот бесплодный разговор, - ответил ему я. Несчастные обстоятельства могли повлиять на первые годы жизни Элеоноры. О ней можно плохо судить, руководствуясь обманчивой видимостью, но я знаю ее три года. На земле не существует души более возвышенной, характера более благородного, сердца более чистого и великодушного.
- Как вам угодно, - возразил он, - но все это - оттенки, с которыми не считается общественное мнение. Перед нами определенные и общеизвестные данные. Мешая мне вспоминать о них, вы думаете их уничтожить. Послушайте, продолжал он, - в этом мире нужно знать, чего хочешь. Вы не женитесь на Элеоноре?
- Конечно, нет! - воскликнул я. - Она сама этого никогда не желала.
- Так что же вы хотите делать? Она на десять лет старше вас. Вам двадцать шесть. Еще десять лет вы будете заботиться о ней, и она состарится, вы же достигнете половины жизни, ничего не начав, не завершив ничего, что могло бы удовлетворить вас. Вами овладеет скука, ею овладеет дурное настроение. С каждым днем она будет для вас менее приятной, вы с каждым днем будете для нее все более необходимым. И что же станет с вашим знатным происхождением, блестящим состоянием, выдающимся умом? Вы будете прозябать в захолустном углу Польши, забытый друзьями, потерянный для славы, и мучимый женщиной, которая, что бы вы ни сделали, никогда не будет довольна вами. Еще одно слово, и мы не будем возвращаться к смущающей вас теме. Все дороги для вас открыты: литература, военная и государственная служба, вы можете мечтать о самых знатных связях; вы созданы, чтобы иметь все. Но помните, что между вами и всеми видами успеха стоит одно непреодолимое препятствие, и это препятствие - Элеонора.
- Моим долгом, сударь, - ответил я ему, - было выслушать вас в молчании, но я обязан по отношению к самому себе об'явить вам, что вы не вызвали сомнений во мне. Я повторяю, что никто, кроме меня, не может судить об Элеоноре. Никто не может достаточно оценить искренность ее чувств и глубину ее переживаний. Я останусь возле нее до тех пор, пока она будет нуждаться во мне. Если я оставлю ее и она будет несчастна, никакой успех не утешит меня. Если бы я должен был ограничить мое жизненное поприще тем, что буду служить для нее опорой, поддерживать ее в горе, окружать ее любовью вопреки общественному мнению, не признающему ее, то я бы все-таки не считал свою жизнь бесполезной.
Сказав эти слова, я вышел. Но кто бы мог об'яснить мне, благодаря какой непрочности угасло чувство, продиктовавшее мне эти слова, в то время как я произносил их? Я хотел, вернувшись домой пешком, замедлить момент встречи с той самой Элеонорой, которую я только что защищал. Я быстро пошел из города, - мне хотелось остаться одному.
Выйдя за город, я замедлил шаги, и тысячи мыслей осадили меня. Роковые слова: "Между вами и всеми видами успеха стоит одно непреодолимое препятствие, и это препятствие - Элеонора", - раздавались вокруг меня. Я обратил долгий и печальный взгляд на безвозвратно ушедшее время. Я припоминал надежды моей юности, то доверие, с которым некогда я думал управлять будущим, похвалы моим первым опытам, зарю той репутации, которая, как я видел, блеснула и исчезла. Я повторял себе имена многих моих товарищей по учению, к которым я относился с горделивым презрением, и которые теперь, благодаря просто усидчивому труду и правильной жизни, оставили меня далеко позади себя на дороге успеха, уважения и славы. Я был подавлен своим бездействием. Подобно скупцам, видящим в накопляемых ими богатствах все те блага, которые они могли бы на них купить, я видел в Элеоноре потерю всех успехов, на какие я бы мог рассчитывать. Я не печалился о каком-нибудь одном определенном поприще: не испробовав ни одного, я грустил о всех. Никогда не применяя своих сил, я воображал их безмерными и проклинал их. Я бы хотел, чтобы природа создала меня слабым и ничтожным, чтобы по крайней мере избежать раскаяния, обвинения и уничтожения самого себя. Всякая похвала, всякое одобрение моему уму или познаниям были для меня нестерпимым упреком. Это. казалось мне похожим на восхищение перед мощными руками атлета, обремененного цепями и брошенного в глубину темницы. Как только я пробовал ободрить себя, сказать самому себе, что время деятельности еще не ушло, образ Элеоноры, подобно призраку, вставал передо мной и снова толкал меня в бездну. Я чувствовал против нее приступы ярости, и в силу какого-то странного смешения чувств эта ярость ничуть не уменьшала того ужаса, который внушался мне мыслью огорчить ее.
Моя душа, утомленная этими горькими чувствами, стала внезапно искать защиты в чувствах обратных. Несколько слов, случайно произнесенных бароном. Т. о возможности сладостного мирного союза, послужили к тому, что я создал себе идеал подруги. Я размышлял об отдыхе, об уважении общества и даже о независимости, которую дала бы мне такая судьба, ибо те узы, которые я влачил столько времени, делали меня в тысячу раз более зависимым, чем это мог бы сделать скромный и признанный брак. Я представлял себе радость моего отца. Я испытывал нетерпеливое желание снова занять на родине и в обществе равных мне лиц подобающее мне место. Я представлял себе самого себя, отвечающим строгим и безукоризненным поведением на все те осуждения, которые произнесла против меня холодная и вздорная злоба, на все упреки, которыми осыпала меня Элеонора.
Она постоянно обвиняет меня, говорил я, в жестокости, неблагодарности, в безжалостности. О, если бы небо даровало мне жену, которую общественные условия позволили бы мне признать, которую мой отец, не краснея, мог бы принять как свою дочь, я бы тысячу раз был счастлив сделать ее счастливой, О, эта чувствительность, которую не признают, потому что она является страдающей и оскорбленной, чувствительность, от которой настойчиво ждут проявлений, - а к ним мое сердце неспособно из-за гнева и угрозы, - как сладко мне было бы отдаться ей с милым спутником правильной и почтенной жизни! Чего только я не сделал для Элеоноры? Для нее я покинул свою страну и семью, для нее я огорчил сердце старого отца, который еще тоскует вдали от меня; для нее я живу там, где одиноко протекает моя молодость, - без славы, без почестей и без радости. Разве столько жертв, принесенных без чувства долга и без любви, не показывают, на что я был бы способен, побуждаемый долгом и любовью? Если я так страшусь огорчить женщину, которая только своей печалью владеет мной, как заботливо стремился бы я оградить от всякого огорчения, от всякой скорби ту, которой я мог бы отдать себя вполне и без раскаяния! Насколько я бы тогда переменился! Как быстро бы ушла от меня эта горечь, которую считают преступлением, потому что не знают ее источника! Как был бы я признателен небу и добр к людям!