Однако я не был несчастлив... Я говорил себе, что сладостно быть любимым, даже если эта любовь требовательна. Я знал, что делаю ей добро, ее счастье было мне необходимо, и я знал, что я был необходим для ее счастья.
Кроме того, смутная мысль что, по самому ходу вещей, наша связь не может быть длительной, мысль во многих отношениях печальная, все же успокаивала меня во время приступов усталости или нетерпения. Отношения Элеоноры с графом П., несоответствие нашего возраста, различие положений, мой близкий от'езд, хотя и замедленный всевозможными обстоятельствами, - все эти соображения заставляли меня давать ей и брать от нее возможно больше счастья. Я был уверен в годах, я не оспаривал дней.
Граф П. возвратился. Он не замедлил заподозрить мои отношения с Элеонорой. С каждым днем он принимал меня все холоднее и мрачнее. Я живо рисовал Элеоноре грозившие ей опасности, я умолял ее позволить мне прервать на несколько дней мои посещения, я говорил ей о необходимости сохранить ее репутацию, ее состояние, ее детей. Она долго слушала меня в молчании. Она была бледна, как смерть.
- Так или иначе, - сказала она наконец, - но вы скоро уедете.
Не будем ускорять этой минуты, не огорчайтесь за меня. Будем ловить дни, будем ловить часы. Дни и часы - вот все, что мне нужно. Какое-то предчувствие говорит мне, Адольф, что я умру в ваших об'ятиях.
Итак, мы продолжали жить попрежнему: я - всегда беспокойный, Элеонора всегда печальная, граф П.- всегда молчаливый и озабоченный. Наконец пришло письмо, которого я ждал. Отец приказывал мне приехать к нему. Я принес это письмо Элеоноре.
- Уже! - сказала она, прочитав его. - Я не думала, что это случится так скоро. - Потом, заливаясь слезами, она взяла меня за руки и сказала: Адольф, вы видите, что я не могу жить без вас. Я не знаю, что будет со мной в будущем, но заклинаю вас не уезжать еще. Найдите предлог, чтобы остаться. Попросите отца раз решить вам еще на шесть месяцев продолжить ваше пребывание здесь. Шесть месяцев, разве это так много?
Я хотел доказать ей, что надо ехать, но она плакала так горько и она так дрожала, в ее чертах было выражение такого мучительного страдания, что я не мог продолжать. Я бросился к ее ногам, я сжал ее в об'ятиях. Я уверил ее в моей любви и вышел, чтобы написать отцу. Я действительно написал ему, побуждаемый печалью Элеоноры. Я приводил тысячу доводов в доказательство необходимости моего задержания, подчеркнул полезность для меня продолжить в Д. изучение некоторых предметов, чего я не мог сделать в Геттингене, и, когда я отправил свое письмо на почту, я горячо хотел получить просимое согласие.
Вечером я вернулся к Элеоноре. Она сидела в кресле. Граф П. находился у камина и довольно далеко от нее. Дети были в глубине комнаты. Они не играли, и на их лицах было то выражение детского изумления, когда ребенок замечает волнение, о причине которого он не подозревает. Я жестом показал Элеоноре, что исполнил то, что она хотела. Луч радости засветился в ее глазах, но скоро исчез. Мы ничего не говорили. Для всех троих молчание становилось тягостным.
- Меня уверяют, сударь, - сказал наконец граф, - что вы уезжаете.
Я ответил ему, что не знал об этом.
- Мне кажется, - возразил он, - что в ваши годы не нужно откладывать выбора своей карьеры. Впрочем, - прибавил он, посмотрев на Элеонору, здесь, может быть, не все придерживаются моего мнения.
Ответ отца не заставил себя ждать. Распечатывая письмо, я дрожал при мысли о горе Элеоноры в случае отказа. Мне даже казалось, что я с одинаковой горечью разделил бы с нею это горе, но когда я читал о его согласии, все неудобства продления моего пребывания здесь внезапно представились моему уму.
"Еще шесть месяцев стеснения и принужденности! - воскликнул я. - Шесть месяцев я буду оскорблять человека, который выказал мне дружбу, подвергать опасности женщину, которая меня любит. Я рискую лишить ее того единственного положения, в котором она может жить спокойно и пользоваться уважением. Я обманываю своего отца. И для чего? Для того, чтобы на одно мгновение не пойти навстречу печали, которая рано или поздно все равно неизбежна. Разве мы не испытываем эту печаль каждый день понемногу и капля за каплей? Я причиняю Элеоноре одно зло. Мое чувство, такое как оно есть, не может удовлетворять ее. Я жертвую собой бесплодно для того, чтобы сделать ее счастливой, а сам живу здесь бесполезно, лишенный независимости, не имея свободной минуты, не имея возможности вздохнуть спокойно".
Я вошел к Элеоноре, поглощенный этими размышлениями. Я нашел ее одну.
- Я остаюсь еще на шесть месяцев, - сказал я ей.
- Вы очень сухо сообщаете мне эту новость.
- Потому что, признаюсь вам, я очень боюсь для нас обоих последствий этого промедления.
- Мне думается, что для вас, по крайней мере, они не могут быть чересчур неприятными.
- Вы прекрасно знаете, Элеонора, что я не о себе думаю больше всего.
- Но и не о счастьи других.
Разговор принял бурный характер. Элеонора была оскорблена моими сомнениями, она думала, что я разделяю ее радость! Я был оскорблен той победой, какую она одержала над моими недавними решениями. Страсти разгорелись. Мы разразились взаимными упреками. Элеонора обвиняла меня в том, что я обманул ее, что у меня было лишь мимолетное увлечение ею, в том, что я лишил ее привязанности графа, что я снова поставил ее в глазах общества в то двусмысленное положение, из которого она всю жизнь стремилась выйти. Я рассердился, увидев, что она поставила мне на вид то, что я делал только из повиновения ей, из страха огорчить ее. Я жаловался на постоянную принужденность, на то, что молодость моя проходит в бездействии, на ее деспотический контроль над всеми моими поступками. Говоря так, я вдруг увидел ее лицо, орошенное слезами. Я остановился, я готов был взять свои слова обратно, отрицать сказанное, об'яснять. Мы обнялись, но первый удар был нанесен, первая преграда была перейдена. Мы оба произнесли непоправимые слова; мы могли молчать, но не могли забыть их. Есть вещи, о которых долго не говоришь себе, но раз окажешь, то никогда не перестанешь повторять их.