Выбрать главу

К счастью, в наш разговор вмешалась Верочка и все прекрасно разъяснила:

— Вчера в городе проходил заключительный этап республиканского фестиваля молодежи и действительно был салют в половине четвертого.

— Значит, был-таки! Да?.. Был?..

— Ну конечно был! — удивленно подтвердила Верочка. — Это всем известно, что был. И в газетах писали: «Выпускники школ встречают рассвет».

Оля как-то скептически усмехнулась; по-моему, она и Верочке не очень-то поверила, полагая, что та просто помогает мне разыграть ее.

12

И вот… последняя фотография.

Она будет без номера. Номера даются, чтоб в случае инвентаризации и бухучета был порядок. А последнее и так отличается от всего остального именно тем, что последнее; запомнится и без номера, будем надеяться.

Я оставлю эту фотографию себе. Игорь возражать не будет. Да против чего возражать-то?.. Ведь есть же какие-то фетиши в этом («вещном» — сейчас любят говорить!) мире, которые… ну все равно что твои, почему-либо запрятанные, мысли. Хотя бы потому запрятанные, что они интимные.

С фотографии Виктория смотрит в объектив сосредоточенно, словно решая что-то самое главное. Она в теплом халате поверх шерстяной кофты, но плечи сдвинуты, она ежится, и ей все равно холодно. Глаза слегка сужены, — наверное, много света. Она здесь такая, что кажется — все знает о себе… и обо мне, об Игоре и Москалеве-Альте…

Этой фотографии ровно год, если отсчитывать с момента передачи семейных снимков мне.

Сейчас Виктория в больнице. Шансов почти нет. Последнюю операцию ей сделали на той неделе.

Мы с Игорем приходим к ней довольно часто, но не всегда вместе. Когда как получается.

Корпус, где лежит Виктория, стоит отдельно от всех остальных, среди старых каштанов. Асфальтированная аккуратная дорожка ведет к нему, прихотливо петляя среди пышных клумб, от которых по вечерам исходит густой пряный дух. Слабый ветер доносит его тугими волнами в окно к Виктории.

Дежурная сестра Люба обычно легко меня пропускает к Виктории и не очень назойливо торопит, чтоб я уходил. Она от души, видно, жалеет Викторию: «Такая молодая, красивая…»

Странная она сестра. Ей бы очерстветь, изо дня в день видя перед собой страдания, а она вот… Жалеет самым сердцем… Сестра подлинного милосердия.

На площадочке перед корпусом вокруг клумбы стоят широкие лавочки, выкрашенные салатной краской. Иногда здесь сидят или прогуливаются больные. Обычно они не обращают внимания на посетителей. И я очень удивился, когда ко мне решительно устремился такой больной и озабоченно спросил:

— Вы куда?

Я в недоумении пожал плечами:

— То есть как куда? В больницу, конечно.

— Уже нельзя! Двери закрыты. Все!

Он развел руками. И я уловил в его тоне какое-то странное торжество. Он с готовностью пояснил:

— До пяти прием. Завтра придете.

— Да вам-то что? — наивно спросил я у него. — Я договорюсь с сестрой, она пропустит меня. Она всегда пропускает.

— Не надо этого! — как-то визгливо запротестовал он. — Порядок здесь один для всех! Не надо нарушать! — Он взбоднул головой, и этот жест показался мне поразительно знакомым.

Я отступил на шаг и стал мучительно припоминать, где я этого субъекта видел. И тут же едва не вскрикнул от радости: вспомнил! Это был тот самый старичок — не старичок, который атаковал меня когда-то на остановке автобуса, обвинив в критиканстве, когда мне не понравилась надпись: «Превратим наш лес в зону отдыха…»

— Понимаете… — тихо сказал я ему, — если я сегодня уйду, а приду завтра, может статься так, что будет поздно…

— Не понимаю! — взбоднул опять старичок. — А вот если я доложу руководству, то вам вообще запретят всякие посещения. Это понятно?

Старичок вскинул головку и отвернулся от меня, так вот и окаменев в этой позе у самых дверей. «Через мой труп» — выражала его совершенно неподвижная физиономия маленького бульдога. Но в этой жалкой больничной пижаме он был просто трогателен, воплощая собой такой вот символ: человек-запрещение. Олицетворяющий Долг и… в пижаме. Замечательно! И мне так стало его жалко… Я вдруг понял, что он действует сейчас совершенно автоматически, причем из самых лучших побуждений: так он действовал на протяжении всей своей жизни и потому абсолютно убежден, что если он что-то запрещает, значит, еще живет, не прозябает, исполняет долг и таким вот образом превосходит всех прочих, которые не только не исполняют, но нагло нарушают. И еще: раз он что-то запрещает, значит, трудится! А кто не трудится — тот не ест. И, следовательно, кто не запрещает — тот… Даже язык не поворачивается. Так оно страшно.