Это я позже пойму. А дату — 23 апреля — запомнила потому, что в кармане нового пальто лежали квитанции из ателье, из особого «совминовского» ателье, где лучший мастер из лучшего матерьяла сшил мне точно по картинке это дорогое модное пальто, про которое мой муж Илья в тот же вечер сказал: «Все равно в нем есть какая-то советская тупость, не шей там больше». Я и не шила, ни до ни после, а пальто это несносимое перемещалось со мной еще лет двадцать, из шкафа в шкаф, по разным адресам: Ростовская набережная, Подрезова улица в Ленинграде, Неопалимовский переулок, Кировский (теперь Каменноостровский) проспект, Звездный бульвар. Побывало оно и в Тбилиси, и в разных республиках, нелюбимое, но «знаковое», говорящее пальто с документом от 23 апреля.
Про тот безумный год лучше бы рассказывать в третьем лице. Неужели это была я? Недаром у нас с Авербахом было любимое, вдвойне любимое, сообща любимое — Ходасевича: «Я, я, я — что за дикое слово, неужели вон тот — это я?»… Со стороны наша жизнь показалась бы вполне благополучной. Летом мы забились в тишайший эстонский городок Синди, чтобы работать над сценарием, из которого впоследствии вылупился фильм «Чужие письма». Илья злился, что я без конца переписываю начало, и придумывал, как мы будем пробивать его через инстанции. Злился на советский автосервис — мы год как купили машину, и она все время ломалась. Однако в сентябре мы отправились на машине в Болгарию и вернулись совершенно измученные. В дороге старались не ссориться, но любовь убывала вместе с «прекрасной эпохой», когда с милым рай и в шалаше, и можно не смотреть телевизор, не читать передовиц и жить, «под собою не чуя страны». Мужчины так не могут. Илья хворал, поскольку не снимал кино, сценарий не приняли, деньги кончались, приятели питерские разъезжались один за другим, а тут еще назрел ремонт в нашей тесной квартирке. Было ясно, что мы уже никогда не переедем в Москву, как мечтали. Свекровь старилась и собиралась на пенсию, взаимное раздражение копилось, стучало в висках, хорошее воспитание не допускало открытого конфликта… Словом, я в ту зиму сломалась. Помню, как это было, но здесь не место подробностям. Я переселилась в гостиницу, никого не могла видеть и спать не могла, ни таблетки не помогали, ни крейсер «Аврора» — вид из окна. О Мерабе не вспоминала. Мы с ним пересеклись как-то осенью у Пятигорского. Сидели в кухне, Мераб рассказывал про отца, которого только что хоронил в Тбилиси. Я узнала, что он до войны жил в Ленинграде, когда отец учился в военной академии, но совсем ничего не помнит, вообще почти не помнит своего детства. Он спешил домой, кто-то должен был к нему прийти на ночь глядя. Саша велел нам обменяться телефонами, он уже нигде не работал, начались его предотъездные хлопоты и тысяча поручений — что-то кому-то передать, позвонить, книги переправить с друзьями… Мераб оставил свой рабочий телефон журнала «Вопросы философии», но с предупреждением — «если я там еще буду».
Весной 74-го, в начале апреля, я решилась уехать из Питера, насовсем. О разводе речь не шла, но — «нам надо пожить отдельно» — в этом удалось убедить Илью. Письменно — разговаривать спокойно мы уже не умели. В последнюю ночь, уложив чемоданы, я излагала по пунктам десяток причин «тяжелого нервного истощения» и обещала в Москве съездить к знакомому психиатру. Родителей пришлось потеснить — они уже переехали в двухкомнатную квартиру в Неопалимовском переулке — и немного приврать, что я не уживаюсь со свекровью. Второй вариант сценария студия готова была принять, с поправками, чтобы «пробить» его через Госкино, когда главные злодеи уйдут в отпуск — так что мне еще предстояло изобретать «проходимый» текст. Я всегда была под подозрением у начальства, особенно после «Долгих проводов» Киры Муратовой. Три картины лежали «на полке», а сколько сценариев — уже не сосчитать. Однако — Москва! — все лечит, веселый, бесшабашный город, родной к тому же. Здесь друзья, есть кому излить душу, и найдется какая-нибудь работка, чтобы прокормиться. Я повстречалась с друзьями, выбросила таблетки и позволила себе спиртное, в общем, пришла в движение и кое-как обустроила свою комнату. Пятигорскому была послана, как всегда, открытка, но он не отзывался. «Может, Саша уже уехал?» — причитал Илья по телефону. Так бывало, люди ждали разрешения годами, а потом им давали три дня на сборы. Позвонила общим знакомым, никого не застала и вспомнила про Мераба. Его и в знакомых трудно было числить. Вспомнит ли он вообще, когда я назовусь — по имени или по фамилии? Я сидела у телефона целое утро в каком-то ступоре. Казалось бы, что стоит взрослой деловой женщине позвонить случайному знакомому на работу с конкретным вопросом? Нет, то был поступок. С колотящимся сердцем я набрала номер «Вопросов философии». «Конечно, помню, — сказал Мераб, — как хорошо, что вы меня застали, случайно, меня уже тут нет, сдаю дела, собираю бумаги. И можно без отчества…» — я услышала, что он обрадовался, и мы обменялись какими-то шутками по поводу его трудно произносимого отчества и фамилии, Мераб Константинович Мамардашвили и что Саша Пятигорский упорно пишет «Мераб» через «и». — «Нет, Саша еще здесь, в ожидании, я как раз в воскресенье к нему собирался. Поехали вместе?». Мы долго уговаривались о времени и месте свидания. Днем, у метро «Парк Культуры»-кольцевая. По дыханию в трубке было ясно, что он понял двусмысленность моего звонка, и я поняла, что он понял и улыбается, и сама улыбалась, вспомнив, что я еще женщина, а вокруг весна, и этой московской весной обязательно «что-нибудь произойдет». А уж как улыбался Саша, когда мы явились к нему вдвоем! Как фокусник, которому фокус удался. Будто он все это задумал и предвидел — даже мой звонок в журнал, угодивший в цель. Совершенно не помню, о чем мы болтали на закате, там окна выходили в чисто поле, и был ослепительный, не городской закат. Мераб рассказывал, что его «ушли» из журнала с почетом, с благодарностью за труды, даже дали в награду путевку в хороший санаторий в Форос. Я расспрашивала про их беседы о метатеории сознания, брошюрка вышла в Тартуском университете, и на бумаге авторы выглядели как и в жизни: Саша вопрошал, темпераментно и доступно для профанов, Мераб только отвечал и все запутывал профессорской лексикой. Но суть я понимала и понимала, что книжку здесь не издадут — уехавших сразу вычеркивали, даже в кино — убирали из титров. Толстую рукопись Пятигорского про Будду Шакьямуни, заказанную издательством «Прометей», так и не издали. А мы, помню, читали и дивились — когда он успевает писать? У него столько хлопот — дети, заработки, встречи, гости, переписка. Он отвечал — «на ходу». А Мерабу советовал: «Надо вести скучную жизнь. Когда ты станешь вести, наконец, скучную жизнь?». Как можно писать на ходу, Мераб тоже не понимал, но объяснил точно: «Одни люди думают всегда, а другие никогда». Но это я узнала много позже, когда он готовился к лекциям в троллейбусе. А тогда мы возвращались в такси, не поздно, и Мераб предложил заехать сначала к нему, попить вина или чаю. Я сказала честно — «хотелось бы, но не могу». Но гораздо больше хотела, чем не могла. Решая эту задачку, запуталась в наших переулках, я еще не привыкла к Неопалимовскому и не сразу узнала свой дом, и Мераб от души хохотал. И повторил приглашение, когда подъехали к крыльцу: «Может, все-таки поедем, еще ведь не поздно?». Таксист мог наблюдать типичную сценку — «грузин и блондинка». «У меня еще нет ключа, а родители рано ложатся». На самом деле два застенчивых, не очень молодых человека сообщили друг другу почти без слов, что он не такой грузин, что сразу тащит в постель блондинку, а я не такая пьяная, чтобы звонить родителям и врать, что заночую у подруги. Изящный вышел разговор, просто французский — консьержка выглядывала из своей дежурки и открыла мне дверь без звонка. Договорились о встрече в ближайшие дни.