Работа Мераба в Институте истории науки и техники не требовала ежедневного присутствия, раз в неделю он туда ходил, а то и прогуливал, и к своим академическим обязанностям относился небрежно. Думаю, что я ему мешала. А он мне. Мы ходили в гости или принимали гостей. Мы ходили в Дом журналистов и на закрытые просмотры — во французское посольство, в Дом кино. Ездили в Черноголовку к моему другу Юре Осипьяну и к друзьям Мераба в Переделкино.
Мы как будто взяли у жизни отпуск и устроили праздник. Возник Отар Иоселиани, мой старый, еще по институту, товарищ, и они подружились с Мерабом. Уже не тбилисский, еще не французский, в Москве — транзитом, но иногда и подолгу. Отар прекрасно понимал нашу ситуацию, он сам был на распутье, тревожен и утомлен. С ним можно было откровенно, без политкорректности, говорить о «дружбе народов», в частности — о грузинском и русском патриотизме, космополитизме и лицемерии.
Первые признаки «русофобии» только намечались, я и слова такого тогда не слышала. Недовольство или прямая ненависть к «империи зла» объединяла, казалось, интеллигенцию всех республик, особенно тех, кто учился в Москве. Отар, например, учился в мастерской А. Довженко, где были студенты шестнадцати национальностей. И если вечный «еврейский вопрос» сопровождал нас с детства и делил общество, то представить себе «грузинский вопрос» или «украинский вопрос» мне и в голову не приходило. Но это в наивной нашей юности, а в середине семидесятых уже обозначилось, что придется именно русским отвечать за все — от большевиков до ГУЛАГа и до чешского августа 1968-го. Разумеется, мы обсуждали русскую историю с писателями и учеными разных национальностей, и с тем же Мерабом, но никогда в них не было — ни в высоколобых беседах, ни в застольных шутках — национальной нетерпимости. Русские фигурировали в анекдотах, умели и над собой посмеяться и над чукчами: то было время анекдотов, «армянского радио», бардовских песен. Иностранцы любили повеселиться на московских кухнях, но когда один француз в гостях у Мераба невзначай сказал «Пусть это русские едят» — про какую-то случайную еду, может, плавленый сырок, — я встрепенулась. Никто не заметил, я одна там была русская, и я бы никогда не сказала где-нибудь в чуме — «пусть это чукчи едят». Рассказать думала Отару про хамоватого француза и спросить, что они за глаза про нас говорят. Но услышала, как он рассказывал Мерабу про один непринятый фильм известного режиссера: «Для русских дураков». Так объяснил он успех фильма в узких кругах. А режиссера после просмотра поздравлял и хвалил — при мне это было, на «Мосфильме». Такое невинное лицемерие в кино легко прощалось, и не только грузинам, хотя они, конечно, виртуозы неискренних поздравлений. К Мерабу это не относилось. Когда назначали тамадой, он усердно вспоминал старые грузинские тосты-притчи, а восхвалять каждого из гостей — не его амплуа.
Вообще Мераб был человеком естественным, всегда равным самому себе, никакой позы, никакого образа для себя не изобретавшим. Он не был «веселым и находчивым», кому-то мог показаться ученым занудой, поскольку ни во что не играл, был просто скромным, хорошо воспитанным господином, что называется — комильфо. Если под хорошим воспитанием понимать, как в добрые старые времена, чувство меры, уместности, спокойную доброжелательность к любому встречному. В иностранных компаниях, за светской беседой и умеренной выпивкой, чувствовал себя лучше, чем в наших шумных русско-еврейских посиделках, когда с полоборота вспыхивает спор, и кто-то обязательно напьется, припомнит всем все их грехи, выведет на чистую воду, обидится, хлопнет дверью… Мы не раз, конечно, обсуждали эти темы: культ скандала, эпатажа, сумасшествия или его имитации. Такие уж мы неуравновешенные или русская литература подпортила? «…Вовеки не придет ко мне позорное благоразумие», — написал Маяковский, и учили в школе, и вошло в нас бессознательно. Почему благоразумие — позорно? Что за чушь! Но нужна немалая стойкость ума, чтобы разрушить эти школьные окаменелости. Мераб казался или даже был таким эталоном здравомыслия и равновесия, как, например, Тургенев, не отдавший и пяди своего западничества загадочной русской душе, которую так понимал и любил. Мераб никогда, даже в юности, не писал стихи, не пел (медведь на ухо наступил) и искренне удивлялся сочинителям: как это — вообразить каких-то людей, и они, придуманные, оживают?
И ученого снобизма в нем не замечалось. Он часто напоминал себе и другим: «Я знаю, что я ничего не знаю», — и считал, что каждый человек сам себе философ, даже круглый дурак.
Но почему же именно для «русских дураков»? Пора открыть, что речь шла о кинофильме «Сталкер» Тарковского. Мне он не нравился, но я знала тяжелую историю его создания и помалкивала, но мнение Отара было для меня существенно. Осталась в памяти царапина от самой этой фразы. «Национальной самоидентификацией» мы были сыты по горло, и публицистику Достоевского давно освоили, и Бердяева (из парижского магазина) прочитали пристрастно, вопрос «почему мы такие?» вышел из читающего подполья в широкие круги «русских дураков», а теперь снова пошел по кругу, но на бытовом уровне даже и малограмотные работяги старались не распускать язык, не унижать национальное достоинство. А что это вообще такое — «национальное достоинство»? Я впервые тогда — нет, не задумалась, а почувствовала на собственной шкуре, что если мы с Мерабом когда-нибудь поссоримся, то я услышу — «вот вы, русские, всегда…».