Выбрать главу

— А почему бы мне не смеяться? — отвечал Самуил. — Разве не уморительно слушать, как большой мальчик двадцати лет, гейдельбергский студент, хнычет, словно девчонка-пастушка, не успевшая вовремя пригнать свое стадо домой. Смеяться — невелика хитрость, мой милый Юлиус. Нет, я придумал кое-что получше. Я буду петь!

И молодой человек в самом деле запел резким вибрирующим голосом. Это была странная песнь — скорее всего импровизация; во всяком случае, она имела то достоинство, что как нельзя более подходила к обстоятельствам:

Я над ливнем смеюсь: Что сей насморк небес Для души, где отчаянья бес Заключает со скукой союз?

Едва Самуил успел закончить первый куплет, как с последним отзвучавшим словом ослепительная молния, разорвав полог туч, наброшенный на небесный свод бурей, озарила своим великолепным и мрачным сиянием окружающий ландшафт до самого горизонта, вырвав из темноты фигуры двух всадников.

На вид они казались ровесниками: им было от девятнадцати до двадцати одного года. Но на этом их сходство кончалось.

Первый — вероятно, Юлиус — был голубоглаз и светловолос, бледен, элегантен и при среднем росте превосходно сложен. Его можно было бы принять за юного Фауста.

Второй, судя по всему, Самуил, высокий и худощавый, своими изменчиво-серыми глазами, тонким насмешливым ртом, чернотой волос и бровей, высоким лбом и острым крючковатым носом чрезвычайно напоминал Мефистофеля.

Оба были в темных коротких рединготах, перехваченных на талии кожаным поясом. Костюм дополняли узкие панталоны, мягкие сапоги и белая фуражка с цепочкой.

О том, что молодые люди студенты, мы уже знаем из их разговора.

Застигнутый врасплох и ослепленный вспышкой молнии, Юлиус вздрогнул и зажмурился. Самуил же, напротив, вскинул голову, и его спокойные глаза отразили сверкание молнии. Она погасла — и тотчас все снова погрузилось в непроглядную тьму.

Не успел еще исчезнуть последний отблеск молнии, как грянул сильнейший удар грома. По горным ущельям загрохотало, покатилось эхо.

— Самуил, — произнес Юлиус, — милый мой, по-моему, нам бы лучше остановиться. Двигаясь, мы рискуем притянуть к себе молнию.

В ответ Самуил расхохотался и вонзил шпоры в бока своего коня. Животное стремглав ринулось вперед, в галопе высекая искры подковами и обрушивая в пропасть камни, а всадник снова запел:

Я смеюсь: что ты значишь, зигзаг Жалкой спички, дрожащей меж туч, Пред огнем, что, и грозен и жгуч, Полыхает в жестоких очах?

Проскакав шагов сто, он резким рывком развернул коня и галопом же возвратился к Юлиусу.

— Во имя Неба! — воскликнул тот. — Да успокойся же, Самуил! К чему эта бравада? Нашел же время для песен! Берегись, как бы Господь не принял твоего вызова.

Новый удар грома, еще более кошмарный и сокрушительный, разразился прямо над их головами.

— Третий куплет! — вскричал Самуил. — На ловца и зверь бежит, смотри, как мне везет: само небо аккомпанирует моей песне, а гром служит ритурнелью.

И тотчас, возвысив голос и перекрывая нарастающий грохот, Самуил пропел:

Я смеюсь над тобою, о гром, Кашель лета, схватившего грипп, Что ты стоишь для сердца, где крик Безнадежной любви заключен?

Гром на сей раз запоздал, и Самуил, запрокинув голову, крикнул:

— Ну же! Где твой отыгрыш, гром? Ты не попадаешь в такт!

Гром не отозвался, но вместо него на призыв Самуила хлынул проливной дождь. Молнии же и громовые раскаты вскоре зачастили так, что следовали друг за другом почти беспрерывно, и теперь им не требовалось ничьих поддразниваний и дерзких вызовов. Юлиуса охватила тревога — чувство, от которого не дано отрешиться и самым безупречным храбрецам, когда разбушевавшиеся стихии являют им свое всемогущество. Его сердце сжималось от сознания всей человеческой ничтожности перед лицом разгневанной природы.

Самуил, напротив, сиял. Его глаза сверкали диким восторгом; приподнявшись на стременах, он сорвал с головы фуражку и махал ею, словно видел, что опасность бежит от него, и призывал незримого врага вернуться. Его веселили струи ливня, бьющие в лицо и стекающие с мокрых волос, и он хохотал, пел, он был счастлив.

— Что такое ты сейчас говорил, Юлиус? — вскричал он, словно одержимый неким странным вдохновением. — Ты жалел, что не остался в Эрбахе? Хотел пропустить эту ночь? Так ты, стало быть, не знаешь, что это за дикое наслаждение — мчаться вскачь сквозь бурю? А я потому и затащил тебя сюда, что предвидел все это. Я надеялся, что гроза разразится, дорогой мой! Весь день я был словно болен, нервы напряжены до предела, и вот я исцелен. Да здравствует ураган! Что за черт, да неужели ты не чувствуешь, какой это праздник? Посмотри, как все созвучно друг другу — буря небесная, вершины гор и земные пропасти, развалины, провалы! Разве тебе уже восемьдесят? Можно ли уподобляться дряхлому старцу, желающему, чтобы все вокруг было таким же тихим и вялым, как его отжившее сердце? Да есть же у тебя страсти, каким бы спокойным ты ни был! Тогда ты должен понять стихии: свои страсти есть и у них. Что до меня, то я молод, мои двадцать лет поют в моих жилах, выпитая бутылка вина играет в мозгу — вот почему я люблю гром. Король Лир звал бурю своей дочерью — я называю ее сестрой. Не бойся, Юлиус, с нами ничего не случится. Ведь я не смеюсь над молнией, я смеюсь вместе с ней. Я не презираю ее, а люблю. Гроза и я — мы словно два друга. Она не причинит мне зла, я слишком на нее похож. Люди считают ее злодейкой, глупцы! О нет, гроза необходима! Тут самое время обратиться к науке. Гроза, мощное электричество, грохочущее и изрыгающее пламя, если кого-нибудь убьет или что-то подожжет, в конечном счете совершит это лишь затем, чтобы придать всему живому новые, свежие силы. Я сам таков: я человек-гроза. Тут самое время обратиться к философии. Я без колебаний готов пройти через зло, чтобы достигнуть доброй цели. Я бы и самую смерть сделал своим орудием, если бы знал, что это пойдет на благо жизни. Здесь одно важно: чтобы крайние поступки были вдохновлены великой целью, способной оправдать самые жестокие средства.