И не было больше никаких превращений, ибо глаза Альбертины угасли.
Я брел все дальше через безжизненные зимние заросли и думал, что освободился даже от тени какой-либо привязанности, коль скоро я путник, отринувший свое предначертание. Нигде вокруг себя я не видел и намека на цвет. Пища, которую я выпрашивал у крестьян, не имела никакого вкуса, ни сладости, ни прогорклости. Я знал, что осужден на вечное разочарование. Моим наказанием было мое преступление.
Я медленно возвращался в столицу. У меня не было на это ни причин, ни желания. Только инертность, столь долго дремавшая во мне, вновь заявила о своих правах и влекла меня туда своей пассивной, презренной, безвольной силой. В этом городе я, как вы знаете, — герой, точнее, был им. Я стал одним из учредителей новой конституции — в основном мной двигал при этом отрицательный импульс свойственной мне инерции. Ибо я не был человеком, который, будучи с почетом водружен на пьедестал, стал бы сползать с него со словами: «Я этого не достоин!», поскольку считал, что ежели мои поступки обернулись обществу во благо, то я вправе пожать те плоды, которые это мне сулит. Мой жест — пожимание плечами. Насмешливая улыбка — выражение моего лица. Если Альбертина была воздухом и огнем, то я был землей и водой, этим отстоем неподвижной, инертной материи, которая по самой своей природе не может возвыситься, озариться, стать лучистой — даже если этого захочет. Я — само обуздание, импульс к сдержанности. И поэтому довольно успешно эволюционировал и стал в конце концов политиком, разве не так? Я, старый герой, обваливающаяся статуя в заброшенном сквере.
Я медленно возвращался сквозь зимние туманы. Еще плотнее туманов ложилось вокруг меня время. Я так отвык от движения в нем, что чувствовал себя как человек, бредущий под водой. Бремя давило всей своей тяжестью на мои кровеносные сосуды и барабанные перепонки, вызывая ужасное головокружение, слабость, тошноту. Время гирями висело на копытах моей кобылы, пока она не упала подо мной и не издохла. Смутное Время стало прошедшим; я полз, как червь, на брюхе через налипающую грязь общедоступного времени, а голые деревья выказывали лишь печальные и сумрачные очертания навечно застывшего в сердце ноября, ибо отныне все изменения, как оно всегда и было, стали абсолютно предсказуемыми. И мне наконец удалось разобрать, каков привкус моего хлеба насущного, был это — ныне и присно — вкус сожаления. Поймите правильно, не раскаяния, одного сожаления, того неутолимого сожаления, с которым мы признаем, что невозможное, увы, perse невозможно.
Итак, я проносил до дыр свои шелковые носки, протер насквозь подошвы лакированных модельных штиблет, валился с ног, чтобы тут же заснуть, и вставал, чтобы отправиться дальше, пока наконец это замызганное пугало, со свалявшимися, свисающими на плечи волосами и костлявой челюстью под неряшливо пробившейся бородой, в лохмотьях, бывших когда-то смокингом, в лацкане которого все еще торчала почерневшая роза из запекшейся крови, — пока наконец я не увидел однажды залитые предрассветным лунным светом дымящиеся развалины знакомого города.
Но, подойдя поближе, я обнаружил, что развалины эти обитаемы.
Старый Дезидерио откладывает в сторону свое перо. Чуть погодя мне принесут горячее питье, а после уложат в постель, и я рад этим мелким знакам участия и заботы, ибо они, хоть и вполне бессмысленны, утешают и поддерживают старика.
От писания у меня разболелась голова. Ну и толстой же книгой оказались мои воспоминания! Такая пухлая книга, а в ней, как в гробу, лежит молодой Дезидерио — худенький и гибкий. У меня болит голова. Я закрываю глаза.
И, незваная, приходит она.
АДСКИЕ МАШИНЫ АНДЖЕЛЫ КАРТЕР
В феврале 1992 года на пятьдесят втором году жизни после скоротечной и жестокой болезни (рак) скончалась Анджела Картер, одна из самых ярких и необычных английских писательниц второй половины нашего века.
Ее писательская карьера сложилась как нельзя благополучно: первые же романы, вышедшие во второй половине 60-х годов, вызвали дружный хор похвал со стороны критики, сразу же увидевшей в молодой писательнице британский вариант новомодного «магического реализма» и, помянув попутно целый ряд как литературных, так и вне-литературных влияний на ее творчество (тут и Эдгар По, Гофман, Гюисманс, Метерлинк, и «Сатирикон» Феллини, и фильмы Поланского, и графика Бердслея, и живопись Гюстава Моро), поставившей ее в один ряд с такими общепризнанными мастерами, как Габриэль Гарсиа Маркес[33] и Томас Пинчон. При этом, хотя обращалась писательница в общем-то к безусловно элитарной интеллектуальной аудитории, ей удалось привлечь внимание и интерес достаточно широких читательских кругов.
Уже в двух первых, написанных в духе неоготики романах (за которые писательница получила, кстати, несколько престижных литературных премий, самой почетной из которых стала премия Сомерсета Моэма за 1969 год) четко проявились два главных качества ее прозы, во многом определяющие и все творчество Анджелы Картер в целом: дерзкое, сплошь и рядом экстравагантное воображение, коренящееся в сумрачной и жестокой зоне подсознания, и виртуозное писательское мастерство — богатый, часто барочно преизбыточный стиль (на чрезмерную отделанность которого подчас пеняла критика), совершенно не свойственный англоязычной литературе, а вызывающий в памяти скорее синтезирующих наследие символизма и сюрреализма французских писателей вроде Жюльена Грака или Пиейра де Мандьярга (надо сказать, что с сюрреалистической образностью и наследием «великого Маркиза»[34] безусловно сближает ее и тематика — лейтмотивы и идиомы ее творчества).
Для нее пространство литературы — белая страница, тот не имеющий толщины, скорее соединяющий, нежели разделяющий экран, о котором упоминал творчески близкий ей немецкий художник-сюрреалист Ханс Беллмер: «Хотелось бы верить, что между внутренним и внешним миром имеется своего рода экран, на который бессознательное способно проецировать подспудно будоражащие его образы. Они могут стать зримыми для сознания (и передаться в объективной форме), только если из внешнего мира спроецируется одновременно тот же образ — и образы эти окажутся в соответствии и наложатся друг на друга». Это наложение, взаимоподчинение ярких картин, нарисованных воображением, и темных абиссальных водоворотов подсознания (некогда явившееся фирменным знаком готической литературы и потом — увы, слишком сознательно — с известным успехом преследовавшееся сюрреалистами) составляет доминанту всего творчества Анджелы Картер и, подкрепленное готическим сюжетом, в уже вполне зрелой форме проявилось в первых же романах писательницы.
«Идейные» же ее искания особенно ярко выразились в следующий период, когда писательница чередует романы, относящиеся к двум далеко разнесенным друг от друга жанрам: психологического романа, решенного (внешне) в традиционном духе, и (внешне) классического (научно-)фантастического романа. Здесь сложно переплетаются две основные тенденции ее раннего творчества: с одной стороны, использование самых сильных средств, в частности подчас рядящейся в идиомы SF фантастики и жестокой эротики, в целях разрушения устоявшейся беллетристической реальности, условность которой перестала ощущаться читателем, а с другой — попытки осмыслить и художественно отразить духовный опыт (и процесс, и результат) поколения шестидесятников. Сразу отметим, что этот столь привычный в экс-советских условиях термин имеет в западных, и в частности британских, условиях совершенно иное значение. Поколение, органично вобравшее в себя лето любви и религию цветов, движение хиппи и парижскую революцию 68-го, опиум марксизма и просветление Вудстока, походило на диссидентствующую советскую интеллигенцию лишь одним — безоговорочным (и столь же чреватым крахом) неприятием социальных стереотипов.[35]
В силовом поле между двумя полюсами негации — между фактическим отрицанием литературной псевдореальности и анархическим отрицанием социального сценария — и разворачивается богатейшая прозаическая ткань Анджелы Картер, и если ее «Любовь» (1971) находится на «социальном» полюсе, то «Адские машины…» (1972) ближе всего к полюсу «литературному». В пространстве между ними и предпринимается попытка высвободить слова, устранить тенденцию современной псевдокультуры к отождествлению образа/знака/символа/слова с реальностью, попытка внести в произведение извечный зазор, из которого единственно и происходит не только литература, но и само письмо, ведущее свое начало из некой зоны вне — вещей, языка, пространства, времени… — то есть разрушить, взорвать изнутри царство симулякров, подобий, вампирствующих на механизме означивания личин; вернуть словам извечно условный характер иной реальности, более связанной с экзистенциальной ситуацией человека, чем с глянцевитой поверхностью фиглярствующих вещей.[36] При этом писательница преследует и разрушает ненавистную концепцию — концепцию реальности (социальной, физической, ментальной, литературной) — не путем голой, безоговорочной негации, а сливая ее со своей противоположностью в причудливом коктейле фантазии и повседневности, сатиры и социального анализа, романтической любви и жесткой эротики, черного юмора и непритязательного бурлеска. Налицо практический опыт новомодной, обретшей ныне статус постмодернистского канона деконструкции — внутреннего разрушения канона литературного, разрушения через пользование, разрушения, неотделимого от пересозидания.
33
Сходство (как и отличие, о котором — ниже) Картер и ГГМ подчеркивает, кстати, хотя ни разу явно и не названная, но откровенно подразумеваемая латиноамериканская (бразильская?) топика «Адских машин…».
34
Картер посвятила Саду («Садовской женщине») целую книгу эссеистики; отдельными чертами де Сада наделен и граф (Дракула) в «Адских машинах…», на страницах которых находит себе место и замок Силлинг из «Ста двадцати дней Содома».
35
Уже по поводу своих «готических» романов писательница, признавая свое ученичество у Эдгара По, подчеркивала, что «готическая традиция, к которой принадлежит По, высокомерно игнорирует насаждаемую в нашем обществе систему ценностей».
36
В этом отличие Картер от Маркеса, цель которого — расширение сферы беллетристической реальности на область фантастического, завоевание новых территорий для ризомической сети симулякров, откуда и беспрецедентный успех ГГМ на книжном рынке США — страны, наиболее далеко зашедшей по пути всеобщей и полной симулякризации (самым, вероятно, ярким примером чему служит массовое американское кино).