Выбрать главу

На ужин я съел салат из одуванчиков; я нарвал их на стене собственного дома, который не так давно начал обрастать цветами. Из четырехнедельного рациона — щепотки-другой кофейного эрзаца — я сварил себе питье и, как хорошо помню, немного почитал. Я прочел несколько страниц из «Похищения локона» Александра Поупа. Когда наступила пора спать, она пришла ко мне. Впервые я улыбнулся ей, она не ответила. Я спал; рано утром я проснулся — и тем не менее знал, что еще сплю, ибо моя кровать была теперь на самом деле островом посреди бескрайнего озера.

Приближалась ночь, хотя я знал, что скоро рассвет, ибо снаружи — снаружи, естественно, моей грезы — продолжал кукарекать петух. Но внутри грезы вечерние тени напитались цветом колеблющихся вокруг вод, а летний ветерок зашуршал перышками сосен, покрывавших мой островок. Ничто не шелохнулось — только невесомый, одинокий ветерок. Я ждал, ибо греза властно требовала, чтобы я ждал, и ждал я, казалось, бесконечно долго. Не думаю, чтобы я когда-нибудь чувствовал себя так одиноко, словно был последним живым существом на свете, а этот островок и озеро — всем, что осталось от мира.

Наконец я увидел предмет моего бдения. По лону вод приближалось какое-то существо, но оно не утолило мое одиночество, ибо, хоть я и видел, что оно живое, оно не казалось живым в том же смысле, в каком был жив я, и меня передернуло от испуга. Знаю, я, должно быть, замер в позе благоговейного вслушивания, словно хотел расслышать, как неведомое скрежещет когтями о наружную скорлупу мира. Страх — старейшая и сильнейшая эмоция человечества, а старейшая и сильнейшая разновидность страха — страх перед неизвестным; я боялся. Я боялся и раньше, будучи ребенком, когда частенько лежал ночью без сна и слушал, как в темноте за занавеской пыхтит и хрюкает, точно тигр, моя мать, и я думал, что она превратилась в зверя. Но теперь я испугался еще сильнее.

Когда существо приблизилось, я увидел, что это лебедь. Черный лебедь. Я не смогу донести до вас, до чего он был уродлив, до чего изумителен. Его слишком близко поставленные рыбьи глаза были наполнены каким-то бессмысленным злом, лишенным всякого очарования, а ведь зло обладает обычно большой притягательной силой — благодаря своей дерзости, благодаря вызову. Его длинная шея начисто была лишена той грации, которую традиционно приписывают лебединым шеям, она довольно дурацки болталась то туда, то сюда, словно кусок пожарной кишки. А клюв — чистый, розовато-алый, цвета лишенных запаха роз, пересеченный единственной белой полоской, — напоминал широкую и плоскую лопатку и годился разве что для выискивания червяков в придонном иле. Лебедь безжалостно и жутко плыл прямо на меня, но, когда друг от друга нас отделяло всего несколько метров потревоженной воды, притормозил и развернул свои огромные крылья, словно раскрыл геральдический зонт.

Никогда раньше не приходилось мне видеть подобную черноту, такую мягкую, оперенную, абсолютную черноту, черноту насыщенную, как само отрицание света, как полное исчезновение сознания. Лебедь изогнул шею, словно готовую к выпаду змею, раскрыл клюв и запел, чтобы дать мне знать, что собирается умереть, и я к тому же понял, что он был и лебедем, и женщиной, ибо из груди ее вырывалось волнующее эротическое контральто. Песнь ее оказалась диким, бессловесным стенанием, подчеркиваемым драматическими каденциями, свойственными фламенко; гамму составляли непривычные для меня ноты, но казалась она вполне платоновским ладом, музыкой изначальной. Сгустились тени, однако последний луч невидимого солнца блеснул вдруг на ее золоченом ошейнике, охватывавшем трепещущее горло, и на нем было выгравировано единственное слово: АЛЬБЕРТИНА. И словно шквал развеял мою грезу, я проснулся.

Комнату заливал приглушенный солнечный свет. Уже отпели свое петухи. Но пробудился я не вполне, хотя глаза мои и были открыты; мой рассудок оставался затуманенным сном, и я едва воспринимал окружающее меня утро, хотя по привычке и направился на службу; там я обнаружил Министра, просматривающего почту. Он изучал письмо, полученное в конверте со штампом одной из самых надежных северных окраин города. Потом тихонько рассмеялся.

— Специальный агент д-ра Хоффмана хотел бы встретиться сегодня со мной за ланчем, — сказал он и протянул мне письмо. — Протестируй его, да побыстрее.

Оно прошло через бесчисленные компьютеры. Оно прошло через Лаборатории тестирования реальности № 1 и № 2, и мы сделали с него фотокопию, прежде чем передать в Лабораторию № 3. И правильно сделали, ибо оно оказалось подлинным.

Мне предстояло отправиться на встречу вместе с Министром. Предо мной стояла предельно простая задача. Я должен был до последнего слова записать все сказанное Министром и агентом противника на портативный магнитофон, который лежал у меня в кармане. Меня отослали домой, чтобы я сменил костюм и повязал галстук. Должен признаться, что я в основном предвкушал недурную трапезу, которая в те дни стала большой редкостью, но тем не менее смог заметить то, что Министру было не заметить: д-р Хоффман не прислал бы это приглашение, если бы не считал, что поставил нас на колени.

Ресторан был роскошно сдержан. Весь его персонал — даже самый захудалый plongeur[5] — обладал безукоризненным рейтингом реальности. Мы дожидались своего связного, сидя в затемненном, располагающем к доверию баре, слишком уж уютно отсылающем к блаженной памяти временам денег, чтобы на него могла подействовать бушующая снаружи буря фантазии, — мы не могли даже взглянуть на нее в окно, ибо все окна закрывали тяжелые занавеси. Потягивая джин с тоником, Министр попеременно то справлялся о времени, поглядывая на свои часы, то постукивал ногой; я с интересом обнаружил, что два этих поступка не давались ему одновременно — быть может, из-за его целеустремленности, сосредоточенности на чем-то одном. Он буквально излучал из себя напряжение. На щеке у него подергивался мускул. Он прикурил новую сигарету от окурка только что докуренной. Мы узнали нашего связного, едва он вошел внутрь, ибо свет тут же погас.

Защелкали зажигалки, и в воздухе заплясала дюжина крохотных светлячков, но в их свете я мог разглядеть лишь смутный силуэт посланца д-ра Хоффмана, пока наконец официанты не внесли несколько больших подсвечников и пламя свечей не осветило его, словно икону, на которую он так походил. Вокруг, казалось, играл ветерок, колебал, налетая с разных сторон, скромные сердечки пламени, поднимал нескончаемо трепещущую зыбь на его кружевной рубашке, отбрасывал множество теней ему на лицо. По-видимому, в его жилах текла кровь желтой расы либо среди его предков, как и у меня, были полузабытые индейцы, все еще влачащие жалкое существование среди самых недоступных гор или скрытно прозябающие вдоль больших и малых рек, поскольку его кожа напоминала полированную бронзу, отливая одновременно и желтоватым, и зеленоватым оттенком, узкие веки выглядели атавизмом, а скулы оказались неожиданно высоки. Роскошно лоснящиеся иссиня-черные волосы, временами отдающие фиолетовым, превращали его голову в почти слишком тяжелый для стройной, точеной шеи шлем, лиловым отливал и чуть грубовато очерченный чувственный рот — словно он только что ел какие-то темные ягоды. Вокруг глаз — столь же иератически карих и необщительных, как и глаза, изображавшиеся древними египтянами на саркофагах, — были наложены густые полосы матовой золотистой косметики, ногти на длинных пальцах покрывал темно-малиновый лак под стать ногтям на столь же элегантных ногах, почти не скрываемых тонкими золотистыми ремешками сандалий. На нем были расклешенные брюки из фиолетовой замши, вместо ремня перехваченные в талии несколькими нитями жемчуга. Все его жесты казались исполнены некой неловкой, чуть ли не застенчивой, но немыслимо пресмыкающейся по своей сути текучести; когда мы встали, чтобы перейти к накрытому столу, я увидел, что передвигается он, как бы мягко змеясь. Думаю, он был самым прекрасным человеческим существом, какое мне доводилось видеть, — если, само собой, воспринимать его как некий объект, конструкцию из плоти, кожи, костей и ткани; и в то же время, при всей своей двусмысленной утонченности, на самом деле — может быть, по самой своей природе — в нем присутствовал намек на дикость, если не на свирепость, которая была искусно обуздана, дабы не нарушать традиционную атмосферу гостиной, но при этом ее ни в коей мере не убыло. Это был наманикюренный леопард, явный сообщник хаоса. Надежно защищенный доспехами своей двойственности, он нам покровительствовал. За его манерами скрывалось противоречивое, высокомерное умолчание. Это был не простой агент. Он вел себя как посол могущественной державы, наносящий визит в маленькое и политически незначительное государство. Он обращался с нами с царственной снисходительностью первой леди, и мы с Министром обнаружили, что ведем себя как неотесанные провинциалы; мы роняли вилки, расплескивали суп, опрокидывали бокалы с вином, окунали галстуки в майонез, пока он взирал на нас, подчеркнуто забавляясь и с едва заметным презрением.

вернуться

5

Мойщик посуды (фр. ).