ая, перестала подавать признаки жизни, -- то и дело он, споткнувшись об очередное препятствие, чертыхается, а я, на правах гостеприимного хозяина и гида, поясняю: "Это книжный шкаф". Или: "А вот тут осторожней! Тут у нас с женой "геркулес" в пачках". "Геркулес?! Какой еще к чертям собачьим... м-ме... геркулес? -- недоумевает он. И я терпеливо его просвещаю: "Это хлопья такие, овсяные. Ну, чтоб кашу варить... Ну, в общем еда". -- "Еда?.. А что такое -- еда?" Странный он, этот шаркающий во тьме домашними шлепанцами Ричард Иванович. -- Спокойствие, голубь вы мой сизокрылый, -- говорит он. -- Главное -выдержка, терпение и спокойствие. Человек -- он тварь ко всему привычная, а в особенности -- наш... м-ме... русский. Уж на что демократия -- ан, и ту, как таракан, пережил. А вы думаете, -- понижает голос, -- вы думаете он социализма не переживет?! Тьфу, тьфу на вас, паникер вы этакий!.. Да и кто ж вам это сказал, что... м-ме... устремляться можно-де только вперед? А вправо? Влево? А назад, так сказать, супротив жизни?.. А?.. И тут он внезапно останавливается и теперь уже я, ткнувшись лбом в его клеенчатую спину, чертыхаюсь. -- Киса, киса! -- нежно кличет в гулкую глубину мой Вергилий, но тьма потусторонне помалкивает. И опять мы движемся в неизвестном для меня направлении. Тюкает тросточка, шуршит плащ. Дважды он помогает мне одолеть лестницу. Тринадцать каменных ступенек вниз, потом точно столько же -- вверх. Я считал. И судя по выбоине на седьмой ступеньке, лестница была одна и та же... И вот я снова по инерции тычусь носом во что-то твердое у него подмышкой. -- Ну вот и все, кажется, пришли, -- переводит дух Ричард Иванович Зоркий. -Тэ-экс, и где же они тут, наши ключики... Он долго и безуспешно роется в карманах. Сопит, позвякивая мелочью, обхлопывает себя. -- Батюшки-светы, -- растерянно бормочет он, -- а ведь связочка-то казенная!.. А меня вдруг точно осеняет. Господи, как нет-нет да и осеняло там, в прошлом существовании. -- Минуточку! Одну минуточку, -- говорю я, отстраняя Ричарда Ивановича. -- Тут, кажется, ключи ни к чему... И нащупываю его на дверной панели -- накладной, за четырнадцать долларов купленный в Бруклине, на Фултон-стрит. Щелкает секретная пипочка, я поварачиваю головку... -- Только без паники, -- бормочу я. -- Спокойствие, терпение, выдержка... Дверь у меня просевшая, я слегка приподнимаю ее за ручку. И он хватает меня за запястье, этот несусветный Ричард Иванович, и шепчет, шепчет, попахивая тухлятинкой: -- Царица всемилостивая!.. От лица слу... О!.. Препокорнейше... Господи! Господи!.. Ах, если б вы знали, если б вы только... Ах, дорогой вы мой товарищ Тюхин! И ведь так-то кстати, так, не побоюсь этого слова, вовремя!.. И что, и действительно, как на лифте?! Ну да, ну да... Нет, вы даже представить себе... -- Ну... ну, почему же... не... -- тужусь я. -- Да что ее перекосило, что ли? Ну, почему же... не мо... И дверь подается! Я тяну ее на себя, скрипучую, непривычно тяжелую, я открываю ее и... слепну. Но теперь уже самым натуральным образом. Слепну от света, от яркого, непереносимо весеннего света, так и резанувшего по глазам! Заслоняясь рукой, как от электросварки, я делаю шаг на уличную панель, да-да! -- на асфальтовую такую, изрисованную мелом, и жмурюсь, жмурюсь... ...и все плывет, все зыбится, как под водой. И голова кругом, как после затяжки с голодной отвычки. И некто смутный, полурентгеновский, с белыми глазами, белой козлиной бороденкой, взмахивая шляпой, тоже, заметьте, белой -- взмекивает: -- Милости... м-ме... просим! Что?.. Что с вами, счастье мое? Так вы что -всерьез, у вас что, действительно... м-ме... слепота?! -- Да говорю же вам -- куриная, -- обливаясь слезами, говорю я. -- А вот это зря! И чтоб -- ни-ни, ни в коем разе! Слышите?! На носу себе зарубите: моргать, жмуриться, а уж тем паче -- тереть глаза таким, как вы, строго... м-ме... возбраняется! -- Таким, как... я? -- Как вы -- незафиксированным! И давайте-ка, сокровище мое, в стороночку, чтобы не мешать проходящим... м-ме... трудящимся. И пятится, пропуская, весь этакий местами полупрозрачный, как хищник из фильма со Шварценеггером, с тросточкой под мышкой, заметьте, -- черной. А они и в самом деле идут, смутные, как привидения, тени -- и слева, и справа и прямо -- сквозь меня, стоящего посреди тротуара, поперек движения. Вот еще один смутнопросвечивающий, в белой каске, с карабином на плече -- еще один идет прямо на меня, лоб в лоб. Я инстинктивно выбрасываю перед собой руку и она, полупризрачная моя, не встречая сопротивления, повисает в пустоте, а мы -солдатик и я -- на какое-то мгновение сливаемся, как школьные амебы, и тотчас же делимся на две суверенные половины. И звучит, звучит козлячий хохоточек: -- Экспериментируете?.. м-ме-е!.. Да пройдет же, само пройдет, говорю вам. Приглядитесь, приморгайтесь, глядишь и приживетесь... Не вы первый, не вы... м-ме... Ну и так далее. Только лучше бы все-таки в стороночку, так, знаете ли, на всякий пожарный... Вот сюда, к трубе, к стеночке. Вы тут... м-ме... поскучайте, а я мигом, мне только один... м-ме... звоночек. Так что я -- через улочку, петушочком, петушочком, курослепенький вы мой!.. И он, вскинув трость, как шпагу, сломя голову несется через Суворовский, лавируя между легковушками, грозя кулаком успевшему в последний момент тормознуть водителю троллейбуса. Ай да Ричард Иванович, ай да слепой!.. Минуточку, минуточку -- то есть как это -- через Суворовский?! И во рту у меня пересыхает. Я отступаю на пару шагов от стены и, силы небесные, сразу же натыкаюсь на нее окаянными своими глазами. Господи, на табличку. На уличную табличку углового дома, хоть и полуразрушенного, выгоревшего изнутри, но того самого. Слышите?! Того -- на всю жизнь памятного, из послевойны, из детства. И хоть в глазах все плывет, хоть картинка, лишенная фокуса, смазывается, я читаю, читаю надпись на эмалированной железяке: Улица Красной Конницы Читаю и не верю глазам своим... И трясу головой и снова -- по буковке, по слогам: ул... Кра... нни... цы... Но позвольте, позвольте -- а почему же не Кавалергардская?! И вообще... Что это все значит: эти серые тени, эти серенькие весенние листочки на деревцах, сероватое небо над головой?.. Я перевожу взор на здешнее, потустороннее блеклое солнце и смотрю, смотрю, елки зеленые. Смотрю, пока слезы ручьями не начинают струиться по щекам. И я громко, так что прохожий шарахается, сглатываю и, забыв все на свете, по-детски, обоими кулаками начинаю тереть глаза... И все гаснет, меркнет. И в ушах, угасая, запоздалый, отчаянный, как перед вечной разлукой, крик Ричарда Ивановича: -- Да вы что?! Да вы в своем ли у-мме?! Что ж вы это делаете со мной, товарищ Тю... Когда я наконец проморгался, Ричарда Ивановича уже не было. И шел снег. И на ветру полоскались опять же -- некрасные, но зато с серпом и молотом флаги. А по Суворовскому, чадя и взрыкивая, шла тяжелая военная техника. И все это до странности напоминало кадры архивной, в царапинах, кинохроники. Ну, скажем, пятидесятых годов, только почему-то -- с развалинами. Где-то за углом бумсал невидимый духовой оркестр. И уже не тени, а почти что люди, уже как бы проявившиеся почти, с шарами, с пищалками празднично толпились вокруг, а я, как идиот, сиротливо жался промеж них, в сером своем на голую грудь пальто, без шапки, да еще, как фанатик "детки" -- босой... Место действия было прежнее: угол Суворовского и Красной Конницы. Только, повторяю, отсутствовал товарищ Зоркий. И хлопьями валил снег, уж никак не весенний. А на транспаранте, натянутом поперек проспекта, было белым по серому написано: