Глава четвертая
О том, как меня все-таки "зафиксировали"
Ничего сверхестественного не произошло. Меня просто-напросто сшибло, переехало, проволокло по мостовой. Я даже ни на секунду не терял сознания, ну разве что с перепугу обмер с открытыми, как у покойника, глазами. Когда я наконец сморгнул, раздался голос. Такой, знаете, невозможно-родной, с легким грузинским акцентом. -- Это правакация! Это загавар! -- воскликнул откуда-то сверху, с небес горестный Эдуард Амвросиевич. -- Слышите, я еще раз гаварю вам: грядет диктатура! Я пака еще точно не знаю, кто канкретно будит диктатаром, но диктатура, павтаряю, грядет! Итак, я лежал на мостовой, рядом с роковым трамваем, совершенно голый и почему-то мокрый. Я лежал, с ужасом пытаясь представить себе самого же себя, на части разрезанного, а он, взмахивая кулаком скорбно продолжал: -- Гатовится демакратический рэванш! Нэ за гарами путч, переварот! -- так он, товарищ якобы Шеварнадзе, говорил, и правая его рука рубила воздух в такт словам, а в левой он, дорогой друг и соратник товарища Горбачева, держал баллон огнетушителя с надписью: "Гипосульфит натрия. (Фиксаж)". -- Зреет темный загавар! -- говорил он. -- В этой ситуации, кагда правакации практически на каждам шагу, я нэ магу аставаться вадителем трамвая! Я ухажу! Да, да, -- ухажу, и нэ нада меня угаваривать астаца! Я сейчас же, сию же минуту ухажу дабравольцем на Кавказский театр ваенных действий! В знак пратеста, слышите?! И он, сунув странный огнетушитель обомлевшей Кастрюле, то есть, пардон, Ираиде Прокофьевне Ляхиной, действительно ушел, бросив вверенный ему транспорт на месте происшествия. Ушел, чтобы сменить форменную фуражку вагоновожатого на шлем водителя танка. Прощальная речь человека, которого я при жизни боготворил, не могла не взволновать меня. Я пошевелился и, на всякий случай, застонал. Тотчас же надо мной склонились участливые старческие лица. -- Вам, товарищ, не по себе? -- поинтересовалось первое, кажется, мужеского рода. -- Идет снег? Двоится? Мерещится несусветное? -- осведомилось второе. -- Это ничего, касатик, это пройдет! -- утешило третье при пионерском галстуке, правда, непонятно какого цвета. -- Когда? -- прошелестел я. -- Так, судя по всему, очень скоро! -- обнадежила бабуля-пионерка, что-то заботливо поправив у меня там, за животом. -- Ну вот что, -- сказала пришедшая в себя Ираида Прокофьевна. -- На-кося вот, держи-ка лучше это! -- и всучила замечтавшейся старушке агрегат неизвестного назначения. -- Пользуй, Перепетуя!.. И захлопала в ладоши, бывшая массовица-затейница: -- А ну -- живенько, живенько -- строиться! В затылочек -- равняйсь, на первый-второй -- рассчитайсь!.. Отряд, сми-ирна!.. На пра!.. На ле!.. Ноги на пле!.. Раз-два, раз-два!.. И с песенкой, дружненько! И -- прямо на Тентелевку, на свалку мировой истории!.. И задудела труба, затарахтел барабан, задребезжал голос: -- Кто шагает дружно, в ряд? -- Верных левинцев отряд! Хорошо подхватили, бодро, будто и не покойнички вовсе. -- И чтоб духу тут вашего, могильного не было! -- сказала в сердцах Ираида Прокофьевна и, ухватив мое пальто за ворот, потащила меня на нем по мостовой, как санитарки на войне тащили раненых на плащпалатках... На том самом моем, злополучном, непонятно откуда на вешалке взявшемся, однобортном, с хлястиком, о четырех пуговицах... О, если б знал, если б только мог представить себе!.. Затащив меня в самые что ни на есть крапивные кущи соседнего скверика, Ираида Ляхина перевела дух. -- Ну и здоровый же ты кобел, -- с уважением констатировала она, по-хозяйски меня разглядывая. -- Греблей, поди, увлекаешься? Я прикрылся ладонями. -- Ладно, ладно, -- сказала Кастрюля. -- А я, думаешь, не стеснялась, не сгорала, думаешь, со стыдобушки, когда вы, микробы малолетние, за мной подглядывали?! И я вспомнил, вспомнил, прости Господи, как мы у Скочи, выключивши свет, блудливо посапывая... Тьфу, аж вспоминать тошно!.. Как она появлялась наконец в окне напротив, за тюлевой занавесочкой, в синем, до колен, халатике, с мокрым полотенцем на голове. Вот она, взрослая такая, поочередно задирая ноги, натягивает капрон. И вдруг вскакивает и, высунув язык, вся вдруг распахивается перед нами!.. Мамочка ты моя родная! Да как же она их носит-то?! А соски-то, соски -- глянь! -- как две рустемовых тюбетейки!.. Я вспомнил этот срам, неполовозрелые наши, с групповым рукоблудием, мерзопакости, я вспомнил все это и, запоздало устыдившись, прошептал: -- Ну и сволочь же я! -- А то нет! -- шумно дыша, согласилась Ираида Прокофьевна. -- Все вы, здешние мужики, сволочи! Вона до чего бедную девушку довели! И она, как тогда, в детстве, распахнула импортный, на голое тело, плащец и предстала предо мной во всем своем на диво сохранившемся великолепии. О!.. Даже сейчас, по прошествии, стоит только зажмуриться -- вижу, вижу ее, стервозу, точно живую, в одних чулках, широко расставившую надо мной ноги. И, о Господи, -- эти шары, убийственные тыквы эти, кокетливо подхваченные обеими ладонями! И она садится. Эдак медленно. Покачивая бедрами. И у меня... у меня, елки зеленые... О-о!.. Ну, в общем, как в солдатской молодости. В общем, этот самый мой агрегат, с некоторых пор несколько непонятного, как тот огнетушитель, назначения, он уже торчит, елки зеленые, как ручка игрального автомата типа "однорукий бандит". И все уже совершенно непоправимо, Господи!.. -- Мо-нстр!.. Эротическое чудовище!.. Василиск!.. -- бормочет она, опускаясь все ниже и ниже. -- А еще язвенником прикидывался!.. И вот тут-то, в самый, так сказать, кульминационный момент, кусты, жутко вдруг затрещав, раздались в стороны и над нами, теперь уже обоими, нависла страшная нечеловеческая морда, а над ней -- другая, -- человеческая, но еще более страшная! -- Та-ак! Значится, культурно развлекаем