Выбрать главу

Но бывает и иначе. Что-то незавершенное, недоказанное, недопережитое не дает успокоиться, не позволяет смириться с неотвратимым. И когда сотню раз логически доказано, что спасение невозможно, все же жжет сожаление, и мысли возвращаются к тому же: еще бы немного мне времени и сил…

Нечто подобное переживал в эти дни Петрал. Даже сейчас, свернувшись калачиком в крохотной пещерке, страдая от холода, жажды и непрестанной боли в искалеченных ногах, он продолжал думать об Алексе.

Этот обаятельный и безмерно талантливый человек с безупречным художественным вкусом, невероятной памятью и потрясающей работоспособностью, чьи разгромные и язвительные критические отзывы стали причиной самоубийства по меньшей мере двух не самых бездарных художников, да-да, именно этот беспощадный Алекс никогда и никак не высказывался по поводу работ Петрала. От него невозможно было добиться ни жеста, ни слова, ни даже звука — одобрительного или насмешливого похмыкивания — по этой запретной теме. Ничего.

Он словно оберегал самолюбие своего друга для неких грядущих свершений, держа его в курсе значимых культурных событий тысяч обитаемых миров и знакомя с новыми интересными персонами (не всегда относившимися к роду человеческому). Словно чего-то терпеливо ждал от Петрала, год за годом, десятилетие за десятилетием.

Не удивительно, что его любимым словом было «ничего». Пользуясь им как скелетом для построения фраз, он мог выразить широчайшую гамму чувств и эмоций, но в работе и жизни отчего-то чаще всего пользовался типовыми конструкциями «снисходительный интерес» и «усталое недоумение».

— Ничего принципиально нового, — вещал он с надрывной и даже курьезной тоской в голосе. — И не важно, о чем мы говорим — о сенсорике ли, музыке, биопластике… да о чем угодно! Все, что появилось за последние сто лет, — не более чем комбинаторика штампов разной степени обветшалости.

Петрал мог сколько угодно возражать, называя десятки известных имен, — Алекс с легкостью разбивал все его доводы.

— Не спорь со мною, Пет. Все это только подражатели, которые худо-бедно научились скрывать прямые ссылки на первоисточники. Но им самим не создать ничего оригинального — на этот счет даже букмекеры уже не принимают ставок. А все потому, что человек перестал страдать, — продолжал он. — Нет, люди, как и тысячелетия назад, болеют и умирают, теряют родных и любимых, разбивают пальцы молотком и прикусывают языки. Но изменилось отношение к боли… Ничто не потеря — вот лозунг современного человека. Потому что почти все стало предметом выбора, замены или корректирующей эмотерапии. А страдание, ставшее твоим выбором, — это не более чем мазохизм. Страдание подлинно, когда планы рушатся и не сбываются надежды, когда человечек терпит поражение от невидимых и неосязаемых сил Рока…

Петрал не находил нужным мешать Алексу в его плавании по волнам этих пространных рассуждений, имевших душок банальности. Пожалуй, то был вполне равноценный обмен: терпимость за нейтралитет.

И вот он получил возможность проверить на своей шкуре, насколько справедливы слова Алекса.

* * *

Незадолго до розового рассвета Петрал начинал трудный подъем на вершину холма — подтягиваясь на руках, волоча за собой искалеченные ноги, готовые взорваться яростной болью от любого неосторожного движения. Цепляясь пальцами за трещины в спекшемся грунте, каждый раз он полз одним и тем же зигзагообразным маршрутом, своим телом прокладывая серпантин по крутому склону.

Здесь, наверху, кольцом стояло девять гранитных глыб, похожих на человекоподобные статуи с уродливыми жукоглазыми головами, сглаженные временем и песчаными бурями, а в центре, будто алтарь разрушенного храма, лежала вросшая в спекшуюся почву плита. Но Петрала эти древние развалины интересовали лишь как поверхности, на которых к утру выпадала скудная роса или, после особо холодных ночей, щетиной вырастал иней. Он старательно слизывал эти капли или крохотные ледяные иголочки — его единственный источник воды.

Он зависел от этих камней, потому что вокруг были только безжизненные пески, перетекающие за далекий горизонт. Его любимым камнем был тот плоский, что лежал в центре. На его волнистой кисловатой поверхности конденсировалось больше влаги. Она стекала по едва заметным бороздкам в углубления, скапливаясь мелкими лужицами, которых, впрочем, не хватало даже на один полноценный глоток.