— Ведь девица Донцова предлагала исповедаться и тебе. А ты сказал, что сходишь в капеллу Твиртове. Ты сходил?
— Д-да.
— Зачем ты лжешь мне, мальчик?
— Я… н-не успел. М-меня…
Адам Станислав положил руку на Кешкино плечо.
— Ничего страшного. Ты мог бы прийти к исповеди теперь. Ко мне.
Кешка дернулся и опрокинул свечу.
В маленькой церкви волнительно пахло воском и ладаном, на дымных столбах лежали солнечные лучи. Кешка хотел преклонить колени перед алтарем — рисунком по мокрой штукатурке во всю стену — Одинокий Бог, то ли возносящийся на огненном столпе, то ли снисходящий на оном к благодарной пастве; но Адам Станислав подтолкнул его к дверце в закристию.
— Девица Донцова призналась мне, что совершила добрый поступок.
Мальчишка оборотил к священнику мокрые глаза:
— Но вы же… обязаны соблюдать тайну исповеди!
— Дитя, не кощунствуй. Это постулат еретической веры. Нашему же Господу должно открывать любое деяние — и благое, и злое. А не узнай я — как бы я мог оказать помощь твоей болящей сестре? Ведь она сильно расшиблась? Может, ей надобен лекарь? И облегчение души, если, по воле Одинокого, она умрет?
Кешка вцепился зубами в ладонь.
— Я не прав? — Адам Станислав распахнул окованную медью дверь, и Кешка очутился почти в полной темноте. Только некоторое время спустя глаза смогли выхватить углы какой-то мебели, пробивающиеся в щели ставен лучи, неподвижную фигуру в кресле у стола.
— Где… она? — этот голос словно придавил Кешку к полу.
— Мальчик нам не доверяет. Я могу его понять.
Худой мужчина в кресле вскинул голову (Кешка сумел различить только движение, не черты лица, но все равно знал: это он, его исчезнувший опальный брат, Феличе, Феликс…). В ладонях его, сложенных перед грудью, стало разгораться сияние — словно затеплилась свеча, словно он держал пушистый огненный шарик. А в этом шарике… да, в этом шарике проступал, светился серебром кораблик, покачивался на малиновых, как шелк, сотканных из сияния же волнах. Кешка задержал дыхание. Это было так невозможно, нелепо, волшебно…
— Я знаю, ей нужна помощь. Помоги.
Слова дались мужчине с трудом, Кешка вообще подозревал, что тот не умеет просить — только приказывать.
— Ты догадался, Кешка, — кивнул священник. — Это Хранитель. Мы очень рискуем, и у нас мало времени.
— Какая болтушка, — сказал Кешка горько…
— А я вас искала, — воспитательным тоном объявила Ирочка. — Александр Юрьевич, вы мне нужны.
Полная луна, проглянув сквозь облака, залила террасу зеленоватым светом. Луна была большая и пухлая, как тронутая плесенью плюшка, и Ирочка в своем сарафане с оборочками на ее фоне казалась крупной летучей мышкой. Хальк потряс головой, пытаясь прогнать наваждение. Наваждение не прогонялось. Наваждение отжало перекинутый через локоть купальник и плюхнулось на плетеную скамеечку перед столом. Только теперь Хальк заметил, что управляющий исчез. И унес с собой лампу. А чаеварка осталась. Хальк в растерянности уставился на бронзовое это чудовище: то ли под стол спрятать, то ли сделать вид, что он тут вообще ни при чем.
— Ой, какая прелесть, — сказала Ирочка, пожирая чаеварку глазами. — Антиквариат. Мне перед управляющим неловко, свалились ему на голову. Да, так вот… — Ирочка дернула носом: из покинутых чашек тянуло пьяной вишней, а бутылки не наблюдалось. Ирочка с сомнением посмотрела на Халька. — Гай сейчас придет.
— Зачем?
— Как зачем? — удивилась Ирочка. — Планерка у нас.
— В два часа ночи?
Ирочка передернула плечиками:
— Я вас не понимаю! Должны же мы обсудить… посоветоваться… вы все равно не спите!
— А очень хочется! — Гай появился и широко зевнул. На нем была байковая пижама с медвежатами, и выглядел он трогательно «до не могу».
— Садитесь, мальчики.
Следующие пятнадцать минут Ирочка развозила о серьезности поставленной перед ними задачи, о воздействии на юные умы… и обо всем прочем, чем славилась кафедра педагогики Эйленского университета. Гай вяло зевал. Хальк, ни на что не надеясь, повернул ручку чаеварки. Но того, что накапало в чашку, вполне хватило, чтобы эти минуты пережить.
— Короче, — сказал Гай. — Чего надо?
— У вас, мальчики, безобразие творится. Дети бегают сами по себе.