— Все равно… я без него, без Халька, ничего не напишу, — произнесла Алиса упрямо. — Никому это не нужно.
Феличе сгорбился:
— Хорошо. Все будет, как ты захочешь. Я, Хранитель Кораблей, даю тебе в том свое слово.
…Алиса ходила по большому круглому покою, от стены к стене, как запертая внутри себя кошка. Она не помнила, как здесь оказалась, и покоя этого прежде никогда не видела, да и разглядывать не хотела.
Хорошо, что мебели мало, не наткнешься. И где-то на краешке сознания плавало изумление — покой огромный, на всю круглую башню, а потолок беленый и низкий. Впрочем, вскоре это тоже перестало ее занимать. В покое было окно. Возможно, не единственное, но это выделялось для Алисы — под окном стоял широкий стол с пачкой пергаменов, чернильницей и очиненными перьями. И кто-то — или что-то — очень настойчиво подталкивало ее писать. Наклонившись, Алиса вывела фразу: «По покою металась, все больше уставая, большая кошка», — но фраза поразила ее банальностью и была вычеркнута. Пергамен полетел в угол. Возможно, он очень драгоценный и за него можно купить две тягловые лошади и козу, но Алису никто не ограничивал. Швыряйся хоть до посинения. Все равно, глянув через минуту, найдешь на столе новую ровную стопку, перья очинены, а на концы насажены металлические оголовья. «Потрясатель копья, потрясатель пера…» — пробормотала Алиса, глотая слезы. Кошка рвалась наружу из глубины вод.
Минуло какое-то время. Она поняла, что сидит на высоком готическом стуле, между спиной и жесткой спинкой аккуратно вдвинута подушечка, а у левого локтя дымится чашка с горячим какао.
«Зеленый попугай сидел в клетке, — нацарапала Алиса. — Попугай большой, а клетка средняя, и непоместившийся хвост свисает наружу…» Этот попугай материализовался в голове, среди нарисованных прутьев — живой попугай. Неясно было, пугаться или смеяться, она резко перечеркнула написанное, и пергамен — разве такое возможно? — разорвался, повис клочьями плоти. Потом настала ночь. Во всяком случае, свечка светила прямо в глаза, шарик желтой волшебной пыльцы… а голова лежала в высоких подушках или на чьих-то коленях… рядом сидел с тетрадкой Феличе… да, она вспомнила! Ее тетрадка с корабликом. Она же осталась… там… у человека, про которого ей доказали, какая он сволочь. У нее же нет поводов не верить. «Сомнения порождают ересь, а ересь должна быть…»
— Записывай! Записывай!
Алиса никак не могла понять, кто это говорит. Не могла повернуть голову, и свеча горела — в лицо; и подушки… все тот же круглый покой. Маяк. При чем тут маяк?
— Говори. Не останавливайся. Говори.
Затухали молнии над Твиртове, захлебываясь дождем.
«Все души, что сгорели, вернутся из пепла… Все сказки… Несправедливо».
— Я… так… не хочу.
Распухший язык ворочался во рту. Алиса вдруг подумала, что разучилась говорить, и в пруду навсегда останется непослушная кошка, и Хальк…
— Хальк.
— Говори!
— По мосту…
— Дальше!
Губы не слушались. Но слова… летели сквозь открытое окно… как теплые чаячьи перья. И очень хотелось, и немоглось заплакать.
— Пиши! Ну пиши же!
Майронис? Она сходит с ума.
— Прекратите это.
— Где? Где мой кораблик?
Алиса сжала в ладони леденцовую драгоценность и перевела дыхание.
— Дальше.
— Да. Сейчас.
В комнате порозовело. Словно разожгли камин. Или рассвет. Или — где-то далеко-далеко — пожар.
— …Прикоснуться не к небу, не к снам — щекой к твоим волосам.
Голос неожиданно отвердел, и Алиса сама удивилась этому. Бешеный бег коней, черен меча в ладони.
Она еще успела увидеть, как Феличе шевелит губами, повторяя записанные слова.
Как это происходит? Просто приближается квадратное окошко. Как аквариум, где за толстой стенкой плавают чьи-то чужие мысли, поступки и дела. А потом приходит день, приходит срок, и истончившаяся преграда рвется или просто тает. И этот чужой мир — он уже в тебе, он — ты, и слова, проходя сквозь тебя, становятся плотью. Что в этом виновато — фаза луны, чужой незнакомый запах… это лишь толчок, возможность; но и врата, и привратник, и фильтр на этих воротах — ты сама. Ты решаешь, какие порождения выпустить в мир и облечь словами… И тусклая елочная игрушка вдруг взрывается радугой! И идут травяные дожди, и кто-то задыхается и умирает от счастья — от того, что тобою написано. Или от боли — а выбираешь ты. И сам взрываешься с придуманным миром, и вырваны с корнем нити марионетки… Но буря затихает, и моря возвращаются в свои берега, и твои врата к тебе закрыты, а костер, абсолютный текст, ждет. И ты бросаешь в него, как ветки, все, что можешь найти, вырвать, вынуть, извлечь из себя и из других — странный поворот дороги, и слезинку, и смешную детскую песенку… все, все падает в костер, и ты отдаешь, отдаешь иногда до цинизма, потому что и чье-то (может, и твое) последнее дыхание — тоже туда. Сломанная рука мертвого, стон отвергнутой любви… то, что не придумаешь ни за что и никогда, что должно быть истинно — иначе никуда не годится сотворенное тобою слово. А потом ждать, каждый раз боясь, что ничего не случится, что врат не будет.