Он говорил, что никогда не стрелял в человека, кроме случая самообороны, и я верю ему. Был он немножко щеголем, хвастуном и фанфароном, качества, которые часто встретишь и среди наших воротил. И вралем он был виртуозным, но разве не таким же бывает дипломат, политик, законник? Наихудшее в нем, хотя я старался спокойно смотреть на это, было то, что он ни на грош не доверял ближнему своему. Веру эту вышибли из него те, кто любит разглагольствовать о доверии к ближнему, никогда не позволяя себе такого доверия. К тому моменту как наши пути пересеклись, он уже оттрубил по крайней мере пять сроков и, вполне вероятно, находился под надзором.
За свои преступления он расплатился сполна, в этом я твердо убежден. Соверши он еще одно, я обвинил бы в этом полицию, законодателей, воспитателей, духовенство, всех тех, кто верит в пользу наказания, кто отказывает в помощи попавшему на дно человеку и не в состоянии понять его, когда в бессильной ярости он восстает против всех. Мне нет дела до того, какие преступления записаны за Клаузеном, все мы, находящиеся снаружи, вышедшие сухими из воды, совершили более тяжкие. Если мы фактически и не понуждали его превратиться в преступника, то, уж во всяком случае, поспособствовали ему таковым остаться. Говоря о Клаузене, я говорю обо всех, кому выпадет такая же судьба, кто пойдет по его следам и останется неисправим до тех пор, пока мы, по другую сторону тюремных стен, не сделаемся более просвещенными и более гуманными.
Встретились мы с ним в поезде. Он был продавцом, «разносчиком», как их называют. Одетый в униформу, выданную ему компанией «Новости», он через определенные промежутки времени проходил по нашему вагону, предлагая сладости, сигареты, жевательную резинку, газеты, содовую воду и все прочее. Никак нельзя было принять его за уголовника. Он был мягок, учтив, речь его была абсолютно литературна — в худшем случае можно было подумать, что опустился из более высоких слоев человек, как говорится, знавший лучшие времена. Он мог заседать в сенате и ничем не отличаться от большинства сенаторов. Мог сойти за банкира, профсоюзного босса, политика или главу солидной фирмы. Никогда я не заподозрил бы в нем человека более интересной судьбы, если бы он не обронил несколько слов, когда мы уже выходили из поезда. Мы ехали долго, и никакого общения у нас не возникло: я ничего у него не купил. Только один раз, когда он нечаянно прервал мою дремоту, перегнувшись через меня, чтобы опустить шторку. Я почувствовал себя неловко, но ощущение это тут же прошло. Он сказал, что хотел всего лишь защитить меня от солнца.
Поезд приближался к нашей станции, и мы с Раттнером стояли в тамбуре, возле кучи нашего багажа. В тамбур вышел и наш разносчик, эта станция была концом его участка. Он взглянул на нас и пожелал удачи. В этот же миг поезд резко дернулся, и все трое мы вцепились в поручни.
«Хорошо вам. Вы скоро будете дома», — сказал я, как бы благодаря его за добрые пожелания.
«Вот дома-то у меня как раз и нет», — ответил он, как-то странно взглянув на меня. Последовала тягостная пауза, а потом спокойным, без всякого выражения голосом он рассказал, что совсем недавно вышел из тюрьмы и все еще не может привыкнуть к свободе. Что касается мысли о доме, о женщине, которая его ждет… как вам сказать… ну да… он даже забыл теперь, как женщин обнимают. Слишком жирно надеяться на это. Ведь как чудесно просто быть свободным, видеть белый свет, разговаривать с людьми. Тут поезд остановился, и, спускаясь по ступенькам, мы еще раз услышали пожелание удачи.
На станции нам надо было позвонить по важному делу, и в этих хлопотах Клаузен как-то выпал из нашего сознания. Но когда мы собирались спать, Раттнер о нем вспомнил. Жаль, сказал он, что мы позволили человеку ускользнуть из наших рук. Я обрадовался, услышав эти слова. Я ведь и сам подумал об этом, подумал, что мы оставили что-то важное недоделанным.
«Давай завтра с самого утра займемся этим, — сказал Раттнер. — Мы сможем его разыскать через контору «Новостей». Может быть, мы для него что-нибудь сделаем».
Утром на станции мы нашли человека, нанимавшего Клаузена. Это был довольно неприятный тип, да к тому же явно в тот день встал не с той ноги. Он сказал нам, что парень уволился. Все, что интересовало нашего собеседника, — получит он обратно униформу или нет. Кажется, он решил, что мы переманили Клаузена и собираемся его нанять на работу.
«Он ведь, знаете ли… только что из тюряги. А волка как ни корми… Может стащить все, что плохо лежит. Но раз вы хотите взять его на работу — ваше дело. А мне бы только форму казенную обратно получить. Он, похоже, об этом и не думает. Никому сейчас нельзя доверять».
И он бубнил в том же духе, не давая нам шанса ввернуть словечко. В конце концов мы изловчились сообщить ему, хотя как будто он нам не поверил, что мы не собираемся брать Клаузена на работу, вообще не занимаемся бизнесом, просто хотим помочь человеку чем сможем. От такого бескорыстия подозрительность его только увеличилась. Но, хотя и неохотно, он нам дал — таки адрес меблирашек, где остановился Клаузен. «Смотрите только, чтоб он ничего с вами не выкинул», — предупредил этот тип напоследок. А потом выскочил на крыльцо и прокричал нам вслед: «И скажите ему, что я скоро приду за униформой, слышите!»
Мы поспешили по указанному адресу. Это было закопченное, ужасное, да к тому же и подозрительное местечко, сильно смахивающее на воровскую малину. Клаузен, сказали нам, только что вышел, отправился купить себе шляпу и подстричься. Человек, объяснявшийся с нами, спросил, не друзья ли мы Клаузена. Нет, мы только что познакомились в поезде, но хотели бы стать его друзьями. Он кивнул головой, словно все отлично понял.
Мы пошли прогуляться, вернулись через час, Клаузена все не было. Из наших попыток завязать разговор с тем человеком ничего не вышло, он был некоммуникабельный. В конце концов я решил написать Ктаузену записку и пригласить его повидать нас. Вышло очень теплое дружеское послание, и я был уверен, что он обязательно прореагирует на него. Я дал ему номер нашего телефона и сообщил, что мы могли бы зайти к нему, если он захочет. Остановились мы в нескольких милях от города в коттедже для туристов.
День прошел, а о Клаузене ни слуху ни духу. Но назавтра около двенадцати нам передали по телефону, что он отправился к нам вместе позавтракать.
Было довольно холодно, но Клаузен явился на удивление легко одетым, без шляпы, без пальто, словно на дворе стоял прекрасный весенний денек. Мне сразу же бросилась в глаза его прическа — аккуратный пробор посередине решительно изменил его внешность. Обратил я внимание и на безупречно накрахмаленную сорочку и аккуратно повязанный галстук. Свежеотутюженный костюм из голубой саржи дополнял это впечатление чистоты и аккуратности. Можно было подумать, что перед вами матрос, сошедший на берег. А еще его можно было принять за биржевого маклера или агента солидной фирмы. Движения его были неспешны, обдуманны, осторожны, слишком, пожалуй, осторожны, слишком нарочиты. Может быть, он старался скрыть от нас, что нервничает; может быть, стеснялся своих подлинных чувств. Так я подумал сначала. Но вскоре до меня дошло, что маска стала частью его самого и понадобится нечто по-настоящему экстраординарное, чтобы заставить его ее сбросить. Но не очень-то, правда, мне этого и хотелось — видеть его разоблаченным. От самой мысли об этом мне стало не по себе.
Было в его манерах еще что-то, что показывало, что он оказывает нам честь своим визитом. В нем ничего больше не было ни от вагонного торговца, пробегающего мимо, перечисляя свой ассортимент, ни от того человека, который общался с нами несколько коротких минут в вагонном тамбуре. Теперь он играл совсем другую роль. И вошел в образ, надо сказать. Перед нами был спокойный, уравновешенный, довольный жизнью человек с твердым, чуть ли не властным характером. Но пальцы его были в бурых пятнах от табака и портили всю картину. За едой я все время смотрел на его руки. Ногти не подстрижены и не вычищены, одна рука как будто искалечена.
Задержку со своим визитом он объяснил тем, что навещал своего приятеля в военном лагере довольно далеко отсюда. Говорил он, пристально глядя в глаза собеседнику, что могло иного даже смутить. Слишком пристально. Чувствовалось, что этот взгляд отрепетирован перед зеркалом.