Выбрать главу

Закончив? трапезу, мы вернулись назад в коттедж, чтобы поговорить без стеснения. «Полагаю, что вы хотели бы услышать мою историю, — степенно проговорил он, когда мы уселись в удобные кресла. И вдруг добавил: — А нет ли у вас еще сигаретки?»

И этот вырвавшийся у него вопрос сразу объяснил мне тот покровительственный вид, который он напустил на себя с самого начала. Это означало, что он ни капельки не верит в наше желание помочь ему просто за так. Это означало, что он знает себе цену как интересному человеческому материалу и хотел бы заключить сделку. Никто не помогает бывшему заключенному из чистой любви к ближнему. Разве только олух какой — нибудь. Он спокойно изложил нам, что, поскольку мы из газеты или журнала, он готов обсудить наши условия, за тем и пришел. Из того, что он пережил, кто-нибудь может сделать целую книгу, если терпеливо дослушает его до конца. Он и сам написал бы, да только он не по этому делу. «Я только положил на вас глаз, сразу понял, что вы писатель, — сказал он, повернувшись ко мне. — А про него, — и он ткнул бурым пальцем в сторону Раттнера, — каждый скажет, что художник. А я еще и видел, как в поезде он рисовал что-то».

Как же он был удивлен, когда узнал, что мы вовсе не журналисты, что мы никак не собирались использовать его историю, что денег у нас совсем мало, что мы заняты тем, что не сулит большого дохода. Мы сказали ему, что путешествуем прежде всего потому, что хотим увидеть, что сталось с нашей страной. Мы много лет прожили за границей. Нет, нам, конечно, будет интересно послушать то, что он расскажет нам о пережитом, но это для нас вовсе не главное. Мы хотели, чтобы он понял, что мы очень по-дружески относимся к нему. Мы не знаем, чем можем помочь, но помочь хотим, если, конечно, он нуждается в помощи.

Он явно помягчел, узнав все это. Да, он нуждается в помощи. А кто в ней не нуждается? Особенно когда жизнь твоя — полное дерьмо. Он только что расстался с работой; по правде говоря, и работа была никудышная, но что было делать — никто не брал человека, только что вышедшего из тюрьмы. Но он не думал так и оставаться разносчиком, у него были другие планы. Он собирался добраться до Нью-Йорка. У него там есть друзья, которые вытащат его из ямы. Особенно он надеется на одного приятеля, владельца музыкального магазина на Бродвее. Они вместе тянули срок там-то и там-то. Клаузен был почти уверен, что приятель этот, не отходя от кассы, отвалит ему несколько сотен.

Даже если мы вывернем все карманы, объяснили мы ему, этого не хватит на автобус до Нью-Йорка. Прозвучало, я уверен, не слишком-то убедительно в комнате, заваленной нашим багажом, с автомобилем, стоявшим снаружи, и с десятком тысяч миль на спидометре. Я чувствовал себя подлым лгуном, когда обрисовывал ему нашу ситуацию.

Несмотря на неожиданный от ворот поворот, Клаузен продолжил рассказ о себе. Он явно облегчал свою душу, вываливая все, даже если он от этого ничего не будет иметь. Мы были сочувствующими слушателями, а это само по себе значило для него немало.

Не моя цель — пересказывать историю его жизни. В ней нет ничего необычного, она традиционна. В момент слабости, в момент, когда казалось, что любой человек враг ему, он переступил черту. Каждый день существования в том, новом мире, за черт, делал все более и более трудным возвращение в общее стадо. Преступления, рожденные необходимостью, очень скоро приводят к преступлениям единственно из бравады. Досрочно освобожденный после своей первой отсидки, он совершил преступление, от которого никакой выгоды не предвиделось, — что-то вроде упражнения для игрока, чтобы не потерять сноровки. Разумеется, тюрьма есть школа профессиональных преступлений. Пока ты не прошел эту школу, ты — любитель. В тюрьме завязываются дружеские отношения; часто достаточно пустяка, доброжелательного слова, сочувственного взгляда, куска хлеба из передачи — и ты стал преданным другом дающему. И потом, на воле, можно пойти на все в доказательство своей верности. Даже тот, кто всей душой и всем сердцем стремится жить по-честному, в критический момент, когда на орле лежит вера в закон и порядок, а на решке — верность дружбе, выбирает решку. Он уже отведал вкус закона и порядка, он знает, что от них нечего ждать справедливости и милосердия, и он не может забыть дружеского отношения, проявленного к нему тогда, когда он больше всего нуждался в этом. Взорвать тюрягу? Да что тут спрашивать, если это поможет другу бежать! Но это может означать пожизненное или смерть на стуле! Ну и что? Долг платежом красен. Тебя унизили, тебя мучили, тебя низвели до уровня дикого зверя. Кто вступился за тебя? Никто. Никто там, снаружи, даже сам Бог, знающий, как мучается человек там, за стенами. Никакой язык не способен передать это. Это за пределами человеческого понимания. Это настолько огромно, настолько беспредельно и глубоко, что даже ангелы с их способностью все понимать и всюду проникнуть никогда не могли постичь этого. Нет уж, если друг твой взывает к тебе, ты обязан откликнуться. Ты должен совершить для него то, в чем сам Бог ему отказал. Иначе ты свихнешься и превратишься в пса, завывающего в ночи.

Как я уже говорил, правонарушения Клаузена не относились к разряду тяжких. Ничего чересчур необычайного в них не было. Не буду останавливаться и на наказаниях, которым его подвергали. В них тоже, по нынешним временам, нет ничего особенного, хотя от некоторых из них у меня волосы вставали дыбом. Узнавая, на что способен человек, вы восхищаетесь его взлетами и ужасаетесь его падениям. И там и тут он не знает предела.

Меня все больше и больше поражало, с какой достойной сдержанностью описывал Клаузен свои преступления и наказания. Я отбросил мысль, что все это обдумано и отрепетировано. Отрешенность его стала казаться мне неподдельной, я начал верить в нее. Я верил, что за долгие годы заключения, часто проводимого в карцере или одиночке, он столько раз пересматривал все, что с ним происходило, столько раз снова и снова проживал свою жизнь, столько раз становился попеременно то кающимся грешником, то сумасшедшим, что, когда освободился, дисциплина, которую могут выдержать только святые или посвященные, помогла ему найти верную выразительность. В его словах не было ни злобы, ни омерзения, ни желания отомстить своим истязателям. Он говорил о них — а они, само собой для него разумелось, были дьяволами в человечьем обличье; — так вот он говорил о них если не в духе свойственного праведникам всепрощения, то очень близко к этому. Впрочем, не уверен, точен ли я в этом определении. Вероятней всего, он был готов простить — хватило бы только уверенности, что и он будет прощен. Он-то к этому был расположен. Он был похож на старое дерево с обнаженными, узловатыми корнями, чудом держащееся на краю обрыва, несмотря на все великие бури и великую сушь, как бы из чистого упрямства. Ведь старым иссохшим корням не станет силы вечно держать дерево на весу — остается только воля.

Что можно поделать с такой падающей, но упрямо держащейся башней? Представим на минуту, что в наказании есть своя благодать. Но где чаши, из которых причащаются этой благодати? Кто из наказывающих другого готов на себе испытать такое же наказание? Какой исполнитель священного долга защиты общества согласен платить ту же цену, какую платит каждая жертва? Мы вслепую наказываем и вслепую отодвигаем искупительную чашу. Есть люди, изучающие преступников; есть люди, разрабатывающие более гуманные методы обращения с ними, есть люди, которые кладут свои жизни на то, чтобы возвратить в общество тех, кого общество отвергло. Они знают такое, что нормальному обывателю и во сне не снилось. Они расскажут вам, как великолепно изучена ими ситуация, и вы им поверите. Но все-таки, скажу я вам, месяц тюрьмы стоит десяти лет на свободе, проведенных за изучением ситуации. Искаженное, покореженное суждение малограмотного арестанта точнее вывода самого просвещенного стороннего наблюдателя. Осужденный добивается и, может быть, добьется в конце концов признания своей невиновности. А сторонний наблюдатель даже не сознает, что он сам виновен, не чувствует за собой никакой вины. На одно преступление, искупленное тюрьмой, приходится десять тысяч бездумно, бессознательно совершенных теми, кто выносит приговор. В этом списке нет ни начала ни конца. Все включены туда, даже самый праведный из праведников. Преступление начинается, когда человек возомнит себя богом. Оно кончится, когда он станет человеком, вновь обретшим Бога. Оно повсюду, во всех жилках и клеточках нашего существа. Каждая минута каждого дня добавляет к этому реестру новые преступления, как изобличенные и наказанные, так и еще не открытые. Преступник выслеживает преступника. Судья осуждает судью. Невиновный мучает невиновного. Повсюду, в каждой семье, в каждом племени, в каждом роду, в каждой социальной общности — преступления, преступления, преступления. В сравнении с этим война — сама добродетель, палач — кроткий голубок, Аттила, Тамерлан, Чингисхан — равнодушные автоматы. Ваш отец, ваша дорогая мать, ваша милая сестра — известно ли вам, какие отвратительные замыслы таят они в своем сердце? Если зеркало у вас под рукой, отважитесь ли вы взглянуть в него, чтобы увидеть зло? Заглядывали вы когда-нибудь в лабиринт своей жаткой души? Завидовали когда-нибудь хладнокровной решимости гангстера? Изучение преступления начинается с познания самого себя. Все, что вы презирали, ненавидели, отвергали, все, чему вы объявляли приговор, надеясь поправить дело наказанием, явлено в вас самих. Источник этого Бог, помещенный вами вокруг, вверху и позади. Сначала отождествление с Богом, а потом со своим собственным образом — вот что такое преступление. Преступление — это все, что лежит по ту сторону, все, чему вы завидуете, к чему стремитесь, чего вожделеете. Оно сверкает миллионом лезвий днем и ночью является вам во снах. Это такой жесткий, такой необъятный брезент, растянутый между бесконечностью и бесконечностью. Где они, уроды, не знающие преступлений? В каком краю они обитают? Что защитит их от дыхания Вселенной?