Во все время пребывания на Юге он снова и снова позволял мне осознать великолепие своего недавнего прошлого. Время грандиозных плантаций завещало унылому и холодному складу нашей жизни цвет и тепло, наводящие на мысль об огненной, страстной эпохе, известной в Европе как Ренессанс. В Америке, объяснил нам Уикс Холл, богатые дома начинали строиться после богатых урожаев: в Виргинии — табака, в Южной Каролине — риса, в Миссисипи — хлопка, в Луизиане — сахара. Все это процветание держалось, как на огромных черно-мраморных колоннах, на рабском труде негров. Этим самым кирпичам, из которых сложены стены прославленных особняков и дворцов, придавали форму черные руки. Ландшафт вдоль рукавов и проток дельты Миссисипи усеян сбившимися в кучки дощатыми халупами тех, чьим потом и кровью создавался мир расточительного великолепия. Претензии, рожденные этим необыкновенным блеском и широкой щедростью, кое-как еще держатся среди рушащихся колоннад, но большие дома чахнут, а вот хибарки живут себе и живут. Негры вросли в эту почву; их стиль жизни едва ли изменился со времен Великой Катастрофы. Они подлинные хозяева этой земли, сколько бы номинальных владельцев у нее ни сменилось. Что бы ни утверждали белые, Юг не может существовать без черных рабов, без их услуг, пусть теперь не столь тяжких и более случайных. Они — бессильный, но живучий и гибкий позвонок этого обезглавленного региона Америки.
Удивительной была эта поездка из Нового Орлеана в глубь Луизианы мимо городков и поселков со странными французскими именами Парадиз, Дезалеман; сперва петляя по опасным поворотам дороги у подошвы береговых дамб, а потом следуя за изгибами то одного рукава Байу-Блэк, то другого — Байу-Тек. Январь только начинался, а жарко было, как на пожаре, хотя парой дней раньше мы стучали зубами от холодного пронизывающего ветра в Новом Орлеане. Новая Иберия лежит в самом сердце округа Акадия, в нескольких милях от Сент-Мартинсвилла, где памятью о Эванджелине пропитана вся атмосфера.
Январь в Луизиане! Первые признаки весны уже угадываются в хилых палисадниках: белые, словно бумажные, нарциссы, германские ирисы, чьи серо-зеленые острые листья венчаются цветными хвастливыми султанами. По колено в черно-прозрачных водах стариц стоят несокрушимые кипарисы, символы молчания и смерти. И повсюду небо, оно царит надо всем. Но какие разные небеса видишь, переезжая из одного края в другой! Как различны небеса Чарлстона и Эшвилла, Билокси и Пенсаколы, Айкена, Виксбурга и Сент-Мартинсвилла! Но повсюду — виргинские дубы, кипарисы, мыльные деревья; всюду болота, дренированные участки, джунгли; хлопок, рис, сахарный тростник; заросли бамбука, банановые деревья, эвкалипты, магнолии, огуречные деревья, болотный мирт, сассафрас. Первозданное изобилие цветов: камелии, азалии, розы всех видов, шалфей, гигантские традесканции, аспидистры, жасмин, поповник; змеи, совы, еноты; луны пугающего размера, мертвенно-бледные, круглые, тяжелые, как ртуть. И как лейтмотив этого великолепия под безмерным небом — опутывающие все переплетения бородатого испанского моха. Это растение, родственник ананаса, водится только на Юге. Оно скорее эпифит, а не паразит: все необходимое для жизни — воздух, влагу — оно добывает самостоятельно и может так же триумфально расцветать на умерших деревьях и даже на телеграфных столбах, как и на виргинском дубе. «Никто, кроме китайцев, — сказал Уикс Холл, — пусть и не надеется написать этот мох. В его контурах и объемах скрыт какой-то обескураживающий секрет. Он в руки не дается, это потруднее вероники[21]. Дубы как будто его только терпят, не сливаясь с ним, а вот кипарисам, кажется, он нужен как телохранитель. Странный феномен!» Но феномен не только странный, но и прибыльный: пользуется большим спросом как набивочный материал для матрасов и мебели.
Иные обитатели Севера или Среднего Запада буквально трепещут, приближаясь к заслуженному ветерану, старому виргинскому дубу, — от него веет чем-то зловещим и грозным. Но потом, когда северяне видят эти знающие себе цену деревья, величавыми рядами стоящие вокруг больших поместий в Бофорте, Южная Каролина, или в Билокси — в Билокси их особенно много, — им приходится склоняться в низком поклоне перед виргинскими дубами, если не как перед монархами в царстве деревьев, то уж как перед его старейшинами и мудрецами — это точно.
Вот в тени одного из таких великанов стояли мы втроем и любовались тыльной стороной дома. Я сказал «втроем» потому, что наш хозяин — и это была еще одна черта, понравившаяся мне в Уиксе Холле, — мог застыть, наслаждаясь видом места, где он живет, в любое время дня и ночи. Он мог часами рассказывать о каждой подробности дома или сада; он говорил об этом, как говорят о своем собственном творении, хотя и дому, и саду более ста лет от роду. Это все, что осталось от тысячи с лишним акров, включавших в себя и остров Уикс, пожалованных в 1792 году бароном Каронделем Дэвиду Уиксу от имени короля Испании. Парадный въезд в поместье, сократившееся теперь до трех акров, выходит на Мэйн-стрит, улицу, представляющую собой отрезок федерального шоссе № 90. Проезжающий на машине мимо вряд ли догадывается, какая красота скрыта от него за живой изгородью густого бамбука.
Так мы стояли и разговаривали, пока не появился Теофил с сообщением, что несколько дам у входа просят позволения осмотреть усадьбу. «Скажи им, что меня нет дома, — прореагировал наш хозяин. — Туристы! — скривился он, повернувшись к Раттнеру. — Они здесь повсюду, как муравьи. Расползаются по округу тысяча за тысячей — просто чума какая-то». И он начал рассказывать о настырных посетительницах, норовящих всюду сунуть свой нос: «Если б им позволили, они бы за мной и в ванную полезли. Это ужас быть собственником и жить в таком месте». Все эти гости, подумал я, наверное, прибывают со Среднего Запада. Таких типажей можно увидеть в Париже, Риме, Флоренции, Египте, Шанхае — безвредные существа, одержимые манией повидать мир и получить сведения обо всем, что увидели. Любопытная вещь с этими достопримечательностями, а я их повидал немало, состоит в том, что их владельцы, несмотря на муки, претерпеваемые от постоянных нашествий туристских орд, не решаются отказать публике. Возможно, они чувствуют себя несколько виноватыми в том, что единолично пользуются этим старинным великолепием. Конечно, некоторые из них не могут пренебречь и скромным доходом, который несет с собой этот поток, но в большинстве случаев здесь действует сознательное или бессознательное ощущение долга перед людьми.
У Уикса Холла был составлен реестр посетителей (позже я расскажу об этом реестре подробнее), и там я встретил немало интересных имен, в том числе и Поля Клоделя. «Клодель, ода! Он рассказывал удивительные веши о камелиях, о том, как в Японии, когда цветок камелии опадает, об этом говорят, словно об обезглавливании». И сам Холл заговорил о камелиях. В его коллекции было множество замечательных сортов, в том числе легендарная, с огромными цветами, Леди Хьюм розовая американская. По своей редкости Леди Хьюм можно сравнить, скажем, с черным жемчугом. У Леди Хьюм, объяснял он, цветы бледно-бледно-розовые, почти как слоновая кость; а вот у Мадам Стрекалофф персиково-розовые цветы с красноватыми прожилками. Он говорил и о мелких крепеньких цветах, их начали разводить в комнатах, под стеклянными колпаками, и они выглядят как восковые. Эти новые сорта красивы, но совершенно бесчувственны, никак не реагируют на похвалу, на восхищение. У них холодная красота. «Розовая капуста — вот что они такое!» — воскликнул он. И пошел, и пошел. Вот человек, подумал я, потративший всю свою жизнь, не говоря уж о деньгах, на изучение камелий. Но чем дольше я слушал его, тем больше понимал, что он обладает энциклопедическими знаниями в самых разных сферах жизни. Энергия в нем бьет ключом, и потому он может, если в настроении, говорить, не умолкая, с утра до ночи. Я узнал, что он всегда был великим говоруном, а теперь, когда искалечил руку и не может заниматься живописью, как прежде, и подавно. В тот первый вечер я залюбовался им: после того как со стола убрали посуду, он расхаживал по комнате взад и вперед, куря сигарету за сигаретой — он их за день не меньше сотни выкуривает, — и говорил, говорил. Он рассказывал нам о своих путешествиях, о своих мечтах, о своих слабостях и пороках, о своих страстях, своих предрассудках, своем честолюбии, о своих наблюдениях и штудиях, о своих провалах. В три часа ночи мы наконец взмолились отпустить нас с миром, а он — сна ни в одном глазу — налил себе чашку крепкого черного кофе (причем поделился напитком со своей собакой) и отправился прогуляться по саду, чтобы на свежем воздухе поразмышлять о прошлом и будущем. Одна из его слабостей, позволю себе так это назвать, заключалась в том, что нередко на него накатывала блажь и он принимался в ранние утренние часы названивать кому-нибудь в Калифорнии, или в Орегоне, или в Бостоне. Анекдоты об этом утреннем энтузиазме ходили по всей округе, но телефономания была не единственной его причудой, были и другие, более фантастические. Он мог, к примеру, начать разыгрывать роль своего слабоумного брата — близнеца, которого у него отродясь не было.