Вот такая была обстановка. Когда каждый нализался должным образом, объявили, что кушать подано. Мы сели за длинный стол, элегантно обставленный, с тремя или четырьмя бокалами перед каждым прибором. И разумеется, в изобилии лед. Двенадцать ливрейных лакеев жужжали над нами, словно слепни в жаркий день. Это был избыток всего, бедняк мог вполне насытиться одним блюдом из разряда холодных закусок. За едой разговоры пошли еще более сбивчивые, перескакивали с одной темы на другую, и, вот что важно, возникли дискуссии. Преклонных лет душегуб во фраке, цветом лица напоминавший вареного омара, крыл на чем свет стоит профсоюзных агитаторов. Он напомнил мне религиозных пророков, но скорее смахивал на Торквемаду, чем на Христа. Рузвельт, Бриджес, Гитлер, Сталин — все они для него были одним миром мазаны и все заслужили анафему. При всем том он обладал огромным аппетитом, вероятно, стимулировавшим работу его надпочечников. Как раз к тому времени, когда он добрался до жаркого, он говорил о том, что виселицы мало для такого народа. А хозяйка дома, расположившаяся слева от старика, продолжала между тем прелестную, абсолютно бессодержательную беседу с дамой, сидевшей напротив. Хозяйке только что пришлось оставить своих такс в Биаррице, а может быть, в Сьерра-Леоне, и это, если верить ее словам, страшно ее мучило. В такое время, сетовала она, люди совсем забывают о бедных животных. Люди могут быть такими жестокими, особенно во время войны. В Пекине слуги все разбежались и оставили ее одну возиться с сорока чемоданами — это ведь возмутительно! И как хорошо было вернуться в Калифорнию! Богом отмеченная страна, так она назвала Калифорнию. Она надеялась, что война не распространится на Америку. Боже мой, куда же теперь поедешь? Нигде нельзя чувствовать себя в безопасности. Разве что в пустыне.
Тем временем экс-футболист громким голосом обращался к кому-то за дальним краем стола. Он крыл почем зря, резал правду-матку в глаза англичанке, у которой хватило наглости обнаруживать в этой стране свои симпатии к англичанам. «Чего вы не вернетесь к себе в Англию? — возвысил он голос почти до крика. — Что вам здесь делать? Вы опасны. Мы не полезем в драку за сохранение Британской империи. А вы опасны. Вас надо выслать из страны».
Бедная женщина пыталась сказать ему, что она вовсе не из Англии, а из Канады, но и себя-то в этом гвалте трудно было услышать. А старикан, побывавший в автокатастрофе, потягивал шампанское и все говорил о том, что с ним случилось. Но его никто не слушал. Происшествия на дорогах — здесь это дело обычное, каждый за столом хоть раз да пережил их сам. И подолгу распространяться на эту тему могут только слабоумные кретины.
Хозяйка несколько раз хлопнула в ладоши — она хотела рассказать о маленьком приключении, случившемся с ней во время одного из сафари в Африке.
«Как это так, — не унимался футболист. — Я хочу выяснить, почему в нашей великой стране в такой решающий момент…»
«Заткнись! — прикрикнула на него хозяйка. — Ты пьян».
«Какая разница, — проревел он. — Я хочу знать, все ли мы здесь стопроцентные американцы, а если нет, то почему. Думаю, что среди нас есть предатели». И поскольку я не принимал никакого участия в разговорах, он уставился на меня тяжелым пьяным взглядом, как бы требуя объяснений. Я мог ответить ему только улыбкой, и это разъярило его еще больше. Он обвел стол глазами, выбирая достойного противника, с кем можно было бы как следует схлестнуться, и наконец остановился на пожилом, с румяными щечками штрейкбрехере. Тот был занят беседой вполголоса с соседом по столу об их общем знакомом, кардинале Таком-то, и как раз в эту минуту говорил, что он, то есть кардинал, очень добр с бедняками, но терпимо, до абсурда, относится к этим грязным агитаторам, которые побуждают к революции, разжигают классовую ненависть и проповедуют анархию. И чем больше он говорил о кардинале, тем больше пены закипало в уголках его губ. Но гнев ничуть не мешал его аппетиту. Он вовсю ел, вовсю пил и притом был капризен, придирчив и ядовит, как змея. Можно было видеть, как по его варикозным венам растекается желчь. Этот человек потратил миллион долларов из государственных средств на помощь страждущим, как он их назвал. И все это для того, чтобы помешать беднякам сорганизоваться и начать борьбу за свои права. Да он и сам был похож на бедного подносчика кирпича, если бы только не смокинг, в который его облачили. Раздражаясь, он не только багровел лицом, все его тело начинало дрожать, как осиновые листья. Настолько был он отравлен своим собственным ядом, что в конце концов переступил все границы и принялся честить президента Рузвельта проходимцем и изменником, помимо всего прочего. Одна из женщин запротестовала, и это заставило снова вскинуться нашего футбольного героя. Он заявил, что никто не смеет в его присутствии оскорблять президента Соединенных Штатов. Вскоре и весь стол потонул в сплошном шуме и гаме. Официант, склонившись из-за моего локтя, наполнил сосуд отличнейшим коньяком. Я пригубил коньяку, откинулся на спинку кресла и с ухмылкой на губах стал ждать, чем все это кончится. Чем громче становилась перебранка, тем умиротворенней чувствовал себя я. «Ну, как вам в вашем новом пансионе, мистер Смит?» — услышал я слова президента Маккинли, обращенные к его секретарю. Каждый вечер мистер Смит, личный секретарь президента, приходил в кабинет мистера Маккинли и читал президенту вслух забавные письма, выбранные за день из корреспонденции Белого дома. Президент, безмерно к вечеру устававший от государственных забот, молча сидел в глубоком кресле возле камина: это был его единственный отдых. И в конце он задавал всегда один и тот же вопрос: «Ну, как вам в вашем новом пансионе, мистер Смит?» Настолько был заморочен своими делами, что так и не придумал другого финала для их встреч. Даже после того, как мистер Смит переехал в роскошный отель, Маккинли продолжал ежевечерне интересоваться: «Ну, как вам в вашем новом пансионе, мистер Смит?» А потом подоспели Выставка и Чолгаш, который, понятия не имея, каким простодушным был президент Маккинли, взял да и застрелил его. Что-то было несообразное и неприличное в убийстве такого человека, как Маккинли. Я вспомнил об этом происшествии потому, что в тот самый день с лошадью, которую запрягала в свою одноколку моя тетушка, случился приступ вертячки, она понесла и разбила коляску о фонарный столб. Когда я спешил к тетушке в госпиталь, вышли уже экстренные выпуски, и каким бы юным я ни был, я понял, что в моей стране произошла великая трагедия. В то же самое время, странное дело, мне было жалко Чолгаша. Не могу понять, с чего бы это я пожалел его, разве что какое-то неопределенное ощущение подсказывало мне, что наказание ему придумают несравненно более тяжкое, чем он заслужил. Даже в том нежном возрасте я почувствовал, что наказание — это вообще преступная вещь. Я не мог понять, зачем людей надо наказывать, да и сейчас не понимаю. Я не мог понять, почему Бог присвоил себе право наказывать нас за наши грехи. Много позже я понял, конечно, что это не Бог, а мы сами наказываем себя.
Примерно такие мысли проплывали в моей голове, когда я вдруг осознал, что гости уже выходят из-за стола. Еда еще не кончилась, но гости начали раскланиваться. Пока я предавался реминисценциям, что-то произошло. Канун гражданской войны, подумал я. Такой же яростный инфантилизм. И если Рузвельт будет убит, из него сделают нового Линкольна. Только и на этот раз рабы останутся рабами. Тут я услышал, что кто-то говорит, каким замечательным президентом мог бы стать Мелвин Дуглас. Я прислушался. Уж не имеется ли в виду Мелвин Дуглас — кинозвезда? Да, именно о нем и шла речь. Мелвин Дуглас, утверждала некая дама, — человек большого ума. И характер имеет. И savoir faire[48]. «Интересно, — подумал я, — а кого они намечают в вице — президенты, можно спросить? Уж не Джимми ли Кэгни?» Но даму эту проблема вице-президента не заботила. А вот на днях она побывала у хироманта и узнала очень интересную вещь о себе. Ее линия жизни прерывается. «Подумать только, — квохтала она, — жила все эти годы и не знала, что у меня прерывается линия жизни. Как вы полагаете, к чему это? Может быть, к войне? Или же я попаду в аварию?»